Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, Дэвид Шиплер со своей колокольной точки зрения прав: буря в стакане воды. Но не для нас, запрещенных академиком Сахаровым авторов.
Ситуация была отчаянная. Почти все двери в русскую иммигрантскую прессу захлопнулись. Нам ничего не оставалось, как вломиться в американскую: со следующего года наши статьи стали регулярно появляться в ведущих американских газетах. В первой же из них мы цитировали Библию: «И прéдал я сердце мое тому, чтобы исследовать и испытать мудростию всё, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем». Это и стало нашим творческим кредо на много лет вперед. Да еще слова Тацита: sine ira et studio.
А в ответ на потерянно-найденное письмо Юнны, которое я отрывочно привел в начале главы, привожу в ее конце отрывок из моего ответа от 13 марта 1979 года:
При тех расстояниях, которые между нами пролегли — суши, океанов, иных укладов, другой информации, испорченных телефонов и прочее-прочее — несколько затрудняюсь писать письма. Хочется начать с теории — каким должно быть письмо: сугубо информативным («А что у вас? А у нас…»), эмоциональным, описательным? То, что с нами произошло, — это, конечно, не терапия, а хирургия: длительная, безнаркозная операция с неизвестным концом и нечеткой целью. Эмиграция — это вообще коренная переделка человека, перевод его не только в иной язык, но в другую структуру, где всё иначе: и мысли текут по-другому, и снег идет по-другому, и весна другая, и еда и квартиры — всё. Это можно, правда, не замечать — и в этом тоже есть свой резон, то есть инстинкт самосохранения себя таким, каким ты был прежде. Так поступает большинство, но у нас такого выхода не было, и, может быть, к лучшему. А возможно ли сохраниться и измениться, я пока что не знаю. Даже не операция, а операции: среди прочих, снятие катаракты, уничтожение иллюзий, разрушение романтизма. (Здесь следует длительное, в тридцать страниц, описание всего процесса с теоретической точки зрения — опускаю. Было бы, однако, легкомысленно делать какие-либо оценочные выводы, что тебе иногда свойственно — лучше, хуже: можно сравнивать разные страны, но не чужие друг другу миры. Представь себе мир, где не действуют вызубренные в школе законы физики.)
Так вот, в этом процессе, который можно сравнить разве что с метаморфозами Овидия или с превращением гусеницы в бабочку — минуя кукольную стадию, — мы существуем сейчас в качестве сколарин-резиденс: ступень, на которой побывали самые знаменитые и, как считают американцы путем тайного голосования, лучшие. Что это значит? Чтение лекций о литературе на Славик департменте и ведение семинара на Политикал сайенс. На первых не очень интересно, потому что слушатели — в основном соотечественники, которым важно набрать большее количество ненужных предметов, а этот кажется им легким. Есть и такие наглецы, которые, только приехав из России, записываются на начальные курсы русского языка. Небольшое количество американцев проявляют интерес к русской литературе на уровне, описанном классиком: «Анна Карамазова» Ивана Тургенева. Зато политсеминар по-английски — это замечательно: полсотни, помноженная на два, любопытных, умных и вдохновенных глаз, и лица замечательные, и молодость, и честность, которую я уже не предполагал в мире. Здесь я себя обрываю, чтобы не превратить письмо в путевой очерк.
…В Америке сейчас нашествие русских поэтов. Побывали Вознесенский, Ахмадулина, Высоцкий с Влади, сейчас Окуджава и Евтушенко.
Главное им — собрать зал, а здесь вся надежда на вновь прибывших, потому что американцы и на своих-то не больно ходят и почему-то считают, что поэзия — это интимное дело, а не публичное, и ссылаются на Элиота, Одена и прочих. Позавчера наш общий друг, товарищ и брат (Евтушенко) выступал в нашем Куинс колледже — в зале на 2000 человек сидело 300. Плакал горькими слезами, как говорят — я даже посочувствовал, хотя остальные злорадствовали.
Что касается мужа жены, то я не знаю, какой источник ты цитируешь: их было несколько. К обоим отношусь отрицательно и считаю очень вредными обманщиками. Это тот же случай с катарактой…
Тем временем, мы стали регулярно печататься в престижных американских газетах, крупнейший газетный синдикат стал распространять наши статьи среди своих изданий, в 81-м мы оказались в числе трех финалис тов Пулицеровской премии (по категории «комментарий»), в 83-м — вышла наша первая американская книга «Юрий Андропов: тайный ход в Кремль», тут же переведенная на другие языки. Мы получили за нее сказочный шестизначный аванс. «Это навсегда», — сказал наивный Фазиль Искандер, который, как и Сережа Довлатов, допытывался, сколько именно означает этот шестизначный аванс. «Известия» писали, что за каждую кремлевскую книгу мы получали по миллиону — если бы! В чужих руках и т. д. Однако по нашим совковым понятиям, денег было немерено, но — забегая вперед — мы поступили с ними в высшей степени неразумно: проели и пропутешествовали, а остатки держали в банках, вместо того чтобы купить, скажем, дом. Или даже два. Мы жили в Америке разно: бедно, средне, даже богато, теперь — более-менее сносно. Свезло-повезло? Не знаю. На этом американском пути мы потеряли связь с русской литературой, а нашли ее только десятилетие спустя благодаря гласности на нашей географической родине. Исключение — публикации наших литературных и политических статей и моего романа — эпизода «Не плачь обо мне…» в более толерантных, чем европейские, израильских журналах «Время и мы» и «22». Да еще в довлатовском «Новом американце», а потом и в «Новом русском слове». Плюс культурные передачи, которые мы вели на радио «Свобода». Чего мы добились — финансовой независимости и всеамериканской, а потом и мировой известности. Была и обратная связь — большинство наших американских статей в переводе на русский передавались «Голосом Америки» и другими вражескими голосами: absentes absunt — отсутствующие присутствуют.
Не то чтобы мы были непотопляемыми — отнюдь, но не было счастья, да несчастье помогло.
Спасибо академику Сахарову.
Посвящение-5. Андрею Битову: Угрюмая Немезида
Обозрел я миры духом моим, и нашел я, что женщина горше смерти, ибо она сама сеть охотничья, сердце ее — невод, а руки ее оковы.
ЕкклеcиастТы спрашиваешь, Соловьев, почему я не женюсь? Я бы не стал отвечать всерьез, отделался шуткой, если бы сам постоянно не задавал себе этот вопрос. В самом деле, мне уже тридцать три — время обзавестись семьей. Еще год-другой, и я так привыкну к своему холостяцкому состоянию, что не променяю его на все блага мира, — так и останется мой род Черникиных без продолжения, потому что я последний и единственный его представитель. Мама рассказывала, что отец тоже прожил бы всю жизнь бобылем, не прояви она вовремя инициативу. Но и женившись, он жил от нас обособленно, в семейной жизни участия не принимал, спал от матери отдельно — так что для психоаналитиков я потерянный кадр, эдипов комплекс не мог у меня развиться ну никак, даже если бы я этого очень хотел. Уже после его смерти мама вспоминала, что завести его на семейный скандал и то не удавалось — всегда и во всем ей уступал, а если что, просто уходил в другую комнату. Я как-то спросил, довольна ли она супружеской жизнью, а она в ответ, что у нее таковой никогда и не было.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});