Особняк - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет, В.К., заходите. Разве уже пора?
— Выходит, так, — говорил Рэтлиф. — Доброе утро, Линда.
— Привет, В.К., — отвечала она своим глухим голосом, но в точности повторяя интонацию Стивенса: а ведь она не могла слышать, как он здоровался с Рэтлифом, и даже сам Рэтлиф не мог вспомнить, когда же она могла это слышать. Тут Стивенс вынимал золотую зажигалку с монограммой Г.Л.С., хотя Л. был не его инициал, и давал прикурить Линде, потом они с Рэтлифом доставали из шкафчика над умывальником три граненых стакана, сахарницу, единственную ложку и нарезанный лимон, а Рэтлиф извлекал из глубины карманов фляжку с самогонным виски: старый Кэлвин Букрайт все еще понемножку гнал и хранил выдержанное виски, изредка делясь своими запасами только с теми тактичными людьми, которые сумели сохранить с ним дружеские отношения, снося все капризы старика. А потом все трое — Линда с сигаретой, а Стивенс с неизменной трубкой — сидели, попивая пунш, и Стивенс все говорил или быстро что-то писал на блокноте, чтобы она ответила, а потом она отставляла пустой стакан, вставала и, попрощавшись с ними, уходила. И однажды Рэтлиф спросил:
— Значит, вы Флему еще ничего не говорили? — Стивенс продолжал курить. — Впрочем, это и не надобно, теперь уже вся округа знает, что кузина Минка или племянница, кем она там ему приходится, вызволяет его из тюрьмы. — Стивенс продолжал курить. Рэтлиф взял пустой стакан. — Хотите еще?
— Нет, благодарю вас, — сказал Стивенс.
— Ага, значит, вы умеете говорить, — сказал Рэтлиф. — Конечно, может, там, в подвалах, в банке, где он, наверно, сидит, деньги считает, может, туда до него ничего не дошло. А может, все-таки ему придется выйти, по делу. — Стивенс продолжал курить. — По делу к шерифу, напротив. — Стивенс продолжал курить. — Вы никак не хотите еще выпить?
— Ну, ладно, — сказал Стивенс. — Что такое?
— Да я же вас об этом и спрашиваю. Можно было бы подумать, что Флем первым делом пойдет к шерифу и напомнит ему тогдашние слова Минка, то, что он сказал судье Лонгу, когда его отправляли в Парчмен. Но Флем, как видно, не пошел. Может, Линда сама сказала ему про те двести пятьдесят долларов, а ведь даже Флем Сноупс готов ухватиться за соломинку, если ничего другого нет. Ведь Флем, естественно, не может прямо подойти к ней и написать в блокноте: «В ту минуту, как выпустят этого несчастного крысенка, он сразу явится сюда и расплатится чистоганом и за могилу твоей матери, и за все, в чем я будто бы виноват, — тебе, наверно, об этом все уши прожужжали наши джефферсонские умники», — но, разумеется, он не посмеет даже подать ей такую мысль, не то она тут же схватит вас, помчится в Парчмен, сегодня же вызволит того и завтра к утру доставит в Джефферсон; иначе у Флема еще осталось три недели, а за три недели всякое может случиться: вдруг Линда помрет, или Минк, или губернатор, или все члены комиссии по амнистии, а может, и Парчмен вдруг взлетит на воздух. Так когда же, говорите, это будет?
— Что именно? — сказал Стивенс.
— Когда его выпустят?
— А-а. Наверно, после двадцатого. Числа двадцать шестого.
— Да, на будущей неделе, — сказал Стивенс. — Передам деньги, договорюсь с начальником. Пусть ему не выдают деньги, пока он не пообещает в тот же день уехать из Миссисипи и никогда не возвращаться.
— В таком случае, — сказал Рэтлиф, — все в порядке. Особенно если я… — Он остановился.
— Если вы что? — сказал Стивенс.
— Ничего, — сказал Рэтлиф. — Рок, и судьба, и удача, и надежда — и всем этим мы связаны, мы с вами, и Линда, и Флем, и этот несчастный заморыш, эта бешеная кошка, там, в Парчмене, все мы связаны той же судьбой, тем же роком, той же удачей и надеждой, даже неизвестно, где все это начинается и где кончаемся мы. Особенно надежда. Помню, я думал, что у людей ничего, кроме надежды, и нет, а вот теперь я начинаю думать, что им ничего больше и не надо — лишь бы была надежда. А тот разнесчастный сукин сын сидит в банке, считает деньги, потому что это единственное место, где Минку Сноупсу его не достать; раз ему все равно там прятаться, так заодно он и деньги сосчитает, надо же что-то делать, чем-то заняться. И кто знает, может быть, он сам выдал бы Линде эти двести пятьдесят долларов, притом без процентов, лишь бы она не хлопотала, чтобы Минку скостили два года. И кто знает, сколько денег он выложил бы из своего сейфа сейчас, лишь бы к этим двум годам добавить еще двадцать. А может, хоть десять. А может, хоть год.
Через десять дней Стивенс сидел в кабинете начальника Парчменской тюрьмы. Деньги у него были с собой — двадцать пять совершенно новеньких ассигнаций по десять долларов.
— А вы не хотите его повидать? — спросил начальник.
— Нет, — сказал Стивенс. — Вы сами ему скажите. Или поручите кому-нибудь. Просто предложите ему на выбор: либо он получит свободу и двести пятьдесят долларов и уедет из Миссисипи как можно скорее, а кроме того, пожизненно будет получать каждые три месяца те же двести пятьдесят, если даст слово никогда не переходить границу штата, либо пусть сидит в Парчмене еще два года, а потом хоть сдохнет, черт с ним.
— Что ж, наверно, он согласится, — сказал начальник. — Я бы на его месте наверняка согласился. А почему тот, кто посылает ему двести пятьдесят долларов, так не хочет, чтоб он возвратился домой?
Стивенс торопливо объяснил:
— Возвращаться ему некуда. Семья распалась, никого нет, жена умерла лет двадцать пять — тридцать назад, никто не знает, где дочки. Даже лачуга, которую он арендовал, наверно, завалилась, а может быть, ее и разобрали на топливо, увезли.
— Странно, — сказал начальник. — В Миссисипи у каждого человека обязательно есть родичи. Даже трудно найти человека без родных.
— Нет, у него тоже, наверно, есть какая-нибудь дальняя родня, свойственники, — сказал Стивенс. — Как будто семья у них действительно большая, разбросанная, знаете, целый деревенский клан.
— И что же, значит, кто-то из этой большой разбросанной семьи, из его родственников, так не хочет, чтоб он возвращался, что даже не пожалел двести пятьдесят долларов?
— Ведь он сумасшедший, — сказал Стивенс. — Неужели за эти тридцать восемь лет тут, у вас, никому это не пришло в голову, неужели вам не сказали, даже если вы сами не заметили?
— Да мы тут все сумасшедшие, — сказал начальник, — даже заключенные. Может, тут климат такой. Я бы на вашем месте не беспокоился. Все они кому-нибудь вначале угрожают страшными угрозами, то судье, то прокурору, то какому-нибудь свидетелю, который выступил на суде и рассказал такое, о чем всякий порядочный человек промолчал бы, страшно угрожают. Я подметил, что никто на свете не грозится так громко и так страшно, как человек, прикованный наручниками к полисмену. Но тут иногда даже год просидеть — и то помогает. А он просидел тридцать восемь. Значит, его не выпускать, пока он не согласится взять деньги? А почем вы знаете, вдруг он деньги возьмет, а сам вас обманет?
— Все-таки я людей немного знаю, — сказал Стивенс. — Например, я знаю, что какой-нибудь преступник будет работать в десять раз лучше и пойдет на жертвы, в десять раз большие, лишь бы ему приписали хоть какую-нибудь, хоть самую скромную хорошую черту, тогда как честный человек никогда не станет так стараться, чтобы избавиться от какого-нибудь своего порока, если только ему это доставляет удовольствие. А этот тип чуть не убил своего адвоката прямо там же, в тюрьме, когда тот добивался, чтобы его признали сумасшедшим. Он поймет, что единственная разумная вещь, какую он может сделать, это принять деньги и амнистию, так как отказаться от амнистии из-за денег значило бы, что за эти два года он не только не получит две тысячи долларов, но и вообще может умереть. Или, что еще хуже, он может остаться в живых и выйти на свободу нищим, а Фле… — Он осекся.
— Как? — сказал начальник. — А кто это «Фле», которого через два года может уже не быть в живых? Значит, двести пятьдесят долларов от него? Ну, ладно, — сказал он, — я с вами согласен. Если он примет деньги, все будет шито-крыто, как они говорят. Вам это и нужно?
— Вот именно, — сказал Стивенс. — А если выйдет какая-нибудь загвоздка, позвоните мне в Джефферсон, за мой счет.
— Я вам и так позвоню, — сказал начальник. — Уж очень вы стараетесь притвориться, что все это не слишком серьезно.
— Нет, — сказал Стивенс, — вот только если он вдруг откажется от денег…
— Вы хотите сказать, от амнистии?
— А какая разница? — сказал Стивенс.
И когда уже к вечеру двадцать шестого числа он подошел к телефону и центральная сказала: «Парчмен, Миссисипи, вызывает мистера Гэвина Стивенса. Говорите, Парчмен», — и неясный голос сказал:
— Алло, Юрист, это вы? — он сразу подумал: «Значит, я все-таки трус. Если это случится через два года, на мне, по крайней мере, пятна не будет. Теперь я ей могу сказать, потому что есть доказательства», а в трубку он проговорил: