Хоровод воды - Сергей Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восемь часов вечера. Крытая стоянка. В дальнем углу – легковая машина «тойота». В машине – лысеющий сорокалетний мужчина. Он монотонно раскачивается, будто молится.
Это я, Никита Мельников. Если вы подойдете ближе, вы услышите, как я вою.
Это не волчий вой, не вой зверя, попавшего в капкан, или женщины, потерявшей ребенка. Нет, это тот самый особый вой, предсказанный Мореуховым, вой, который Господь придумал специально для успешных мужчин, лицом к лицу столкнувшихся со своим страхом.
Пять минут назад, когда я въезжал на парковку, позвонила Маша, сказала: Ничего не получилось.
Ответил: Я скоро буду, но вместо того, чтобы запарковаться и бежать домой, остался в машине.
Мне страшно.
Я боюсь, на этот раз я не справлюсь.
78. Тимбилдинг
Тот же провинциальный город. Та же гостиница. Тот же бар. Поздний вечер. За столиком в углу двое. Грузный мужчина в дорогом костюме и молодая темноволосая девушка. На ней туфли, юбка до колена, светлый пиджак. Римма и Сазонов.
Зачем они приехали в этот город, я, конечно, не знаю. Наверное, в командировку. Это такой специальный город, люди ездят сюда в командировку, селятся в гостинице, а потом спускаются в бар. Можно считать, я придумал эту поездку бессонной ночью в этой самой гостинице, когда мне снилась то Даша, то Оля, то порнозвезда из телевизора.
Римма только что замолчала. Вероятно, они обсуждали расписание встреч на завтра. Перед Сазоновым пустая рюмка, перед Риммой – полная, между ними – бутылка «Хеннесси». Сазонов задумчиво смотрит на Риммины руки. Чуть загоревшая кожа, длинные пальцы, ярко-алые, безукоризненной формы ногти.
Римма молчит, опустив глаза. Они впервые вдвоем в неформальной, так сказать, обстановке.
Очень медленно он накрывает ладонью ее руку. Римма видит выступающие сухожилия, чуть отекшие пальцы, обручальное кольцо. Она вспоминает его жену, потом Анжелу.
Наконец поднимает глаза и говорит:
– Я должна вам сказать, Владимир Николаевич, у нас с вами ничего не выйдет, – но руку не убирает.
– Почему? – тихо спрашивает Сазонов.
– Как бы это вам объяснить, – Римма говорит уже немного уверенней. – У меня специфические сексуальные вкусы.
– Золотой дождь? – с неподдельным интересом и чуть заметной иронией.
– Нет, нет, – Римма морщится, – фу, гадость какая. Меня просто не интересуют мужчины.
– Ну, – разочарованно говорит Сазонов и убирает руку, – я думал, что-то интересное.
– Вот видите, – Римма пожимает плечами. – Если не считать этого ограничения, я могу сказать, что вы мне вполне интересны.
Сазонов разливает коньяк по рюмкам, делает глоток и задумчиво смотрит на барную стойку за спину Риммы. Скучающий бармен, длинный ряд бутылок, одинокая девица в мини. Сазонов переводит взгляд на Римму:
– Раз уж я вам интересен, у меня есть одна идея. Хотите рискнуть?
– В каком смысле? – холодно спрашивает Римма.
– Сейчас поймете, – отвечает Сазонов и, привстав, машет рукой. – Девушка, девушка, – и лицо его расплывается в улыбке, – да, это я вам. Не присядете за наш столик, а то я вижу – вы одна там, у стойки. Возьмите только рюмку, я вам налью коньячку и выпьем за ваше здоровье. Как вас зовут? Оля? Очень хорошо. Понимаете, Ольга, у нас к вам профессиональное предложение…
Я вижу их в дешевом провинциальном люксе, замерших на широкой кровати. Сазонов лежит, опираясь на локоть, капельки пота блестят в седеющем ворсе волос. Тяжело дышит, глаза открыты, губы плотно сжаты, желваки шевелятся под серой щетиной. Потом роняет голову на подушку и протягивает руку к Римме, неподвижно сидящей в изножье кровати. Римма улыбается, глаза полуприкрыты, темно-вишневые соски напряжены и словно пульсируют в утреннем полусумраке. Она протягивает тонкую руку с ярко-алыми ногтями – один сломан – навстречу Сазонову.
Ольга лежит между ними, диагональю разделяя кровать, словно мифологический меч, словно скомканное полотенце, поломанная игрушка с вывернутыми шарнирами, использованный презерватив. Лежит на животе, тело обмякло, почти растворилось в сумраке.
Большая грудь, круглый животик, пышный зад. Обесцвеченные до полной белизны волосы.
Римма открывает глаза. Над распростертым телом Ольги ее взгляд встречает взгляд Сазонова. Все трое по-прежнему неподвижны.
Тиканье стенных часов, старых, еще советского образца; тиканье часов, стрекот портативного будильника, всхлипывания Ольги.
Она встает и начинает медленно одеваться. Серые застиранные трусы в истершихся кружевах, короткая юбка, туфли на босу ногу, пиджак на голое тело. Поднимает с пола чулки, снимает с кресла топ, все еще всхлипывая, запихивает в сумочку.
– Возьми деньги, – говорит Сазонов.
Ольга вздрагивает, оглядывается, испуганно замирает.
– Возьми в моей сумочке кошелек, – говорит Римма, глядя на Сазонова, – достань оттуда шесть тысяч. Положи кошелек на стол и уходи.
Ольга кивает, дрожащими руками отсчитывает купюры и на секунду застывает, словно не зная, куда положить деньги. Наконец, сует в переполненную сумку и выходит, стараясь не глядеть в зеркало у двери. Слышен очень быстрый стук каблуков, будто кто-то бежит.
Римма и Сазонов по-прежнему сидят неподвижно, потом он поднимается – кривые, волосатые, как у сатира, ноги, приподнятый член, обвисший живот. Уже совсем рассвело.
Римма все еще улыбается. Подтягивает колени к груди, и Сазонов видит окаймленную темным пухом красную щель между ног.
За всю ночь они ни разу не коснулись друг друга.
Сазонов надевает шелковую рубашку и, криво улыбаясь, говорит:
– Будем считать, это был такой тимбилдинг.
79. 1928 год. Инфлюэнца, или Дни и ночи на Васильевском острове и в других районах Ленинграда
Легки, как в театре, лестницы Публичной библиотеки. Крестообразны, как в монастыре, своды ее плафонов.
Говорят, что здесь люди относятся к книгам как к равным, здесь тихою поступью ходят.
И вот, словно пробуя воду, Оленька нежно ступает на сухую паркетную лестницу – и ступень, как всегда, отвечает ей скрипом.
Оленьке недавно исполнилось восемнадцать лет, и она училась в университете. Оленька хотела стать филологом, надеясь, что наука послужит ей убежищем, а в университете она встретит людей, равнодушных к презренной злобе дня.
Она ошибалась. Филфак бурлил: в аудиториях спорили о речевом производстве и проблеме формы в поэзии. В коридорах говорили о ЛЕФе, Маяковском и Хлебникове. Студенты казались Оленьке грубыми невеждами, со всей страстью юности она отказывала футуристам в праве называться поэтами. Оленька считала, что русская литература закончилась в девятнадцатом веке – на долю ее современников досталось только паясничанье.
Филфак не оправдал заочной любви – и Оленька отдала свою любовь Публичной библиотеке. Она думала, библиотеке по силам остановить время.
Здесь есть книги, выросшие из книг, и книги, изобретенные впервые.
Сюда люди приходят молодыми, уходят стариками.
Такой жизни она хотела для себя.
Лида, старшая сестра Оленьки, была ее полная противоположность. Оленька хотела спрятаться от времени – Лида боялась от него отстать. Оленька глядела в прошлое, как в заросший ряской пруд, где даже твое отражение кажется подернутым патиной, – Лида тянулась в будущее, втайне надеясь расчислить его причудливую траекторию. Поэтому она поступила в ленинградский политех – и в отличие от сестры была совершенно счастлива.
Она училась на химическом факультете, и во сне бесконечным хороводом Кекуле являлись ей органические молекулы. Иногда она вскакивала, чтобы в бледном свете ленинградской весенней ночи записать формулы на желтом листе бумаги.
Во сне Оленька вздрагивала, сворачивалась в клубочек, плотнее куталась в одеяло. Она любила сестру, но временами боялась, что Лида умрет в каком-нибудь сумасшедшем доме.
– Вся Совдепия – большой сумасшедший дом, – отвечала Лида.
Большевиков она презирала за то, что будущее было для них безвольным, лишенным голоса фоном, на котором можно было намалевать любой утопический проект, от европейской революции до единого мирового языка. Для большевиков будущее было чем-то вроде кумача для праздничных лозунгов – а Лида видела в нем источник огромных энергий, устремленных в сегодняшний день по еще не открытым силовым линиям.
Ленинградский политех 1928 года был словно создан для нее. Старые профессора, отправленные большевиками в ссылку, понемногу возвращались – и у них было в запасе несколько лет до новой волны арестов и ссылок. Возможно, кое-кто из стариков сумел подключиться к тем самым проводникам между настоящим и будущим, чтобы получить по этим силовым линиям неутешительный график ленинградских репрессий на ближайшие пятнадцать лет и разработать стратегию выживания, выраженную лагерной формулой: раньше сядешь – раньше выйдешь.
Предположение это может показаться излишне смелым и даже антинаучным, но старые профессора политеха вели себя так, словно в самом деле хотели получить свой срок до того, как в моду войдут десять лет без права переписки. Они не сдавались на новую орфографию, не читали Маркса и презирали героев Гражданской войны, направленных в политех для ликвидации безграмотности.