Тень стрелы - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Косая собака! Ты!.. ты сломал мне руку…
– Я оставлю тебе жизнь, – улыбнулся Ташур и снял сапог с руки Осипа. – Ты будешь умирать медленно.
Осип подтянул к себе раздавленную руку. Запястье стремительно опухало. Казак скрипнул зубами. Хорошо еще – левая.
– Я положу тебя сюда. В мой каменный сундук. В сокровище бессмертия. Ты будешь глядеть на мир из круглого окна. Видишь, у них у всех – окна?.. Да, ты уже разглядел. Ты понял все? Да, ты понял все. Что растолковывать. Ты понял – они там лежат. Они. Мои бессмертные. Те, кто дает мне силу.
– Почему здесь воняет медом?! – надсадно, сипло крикнул Осип. Огонь трещал, чадил рядом с его лицом. Обожженные веки саднило. Ташур все так же неподвижно улыбался. Улыбка льдом застыла, прилепилась бабочкой на клею к его губам. Осипу стало страшно.
– Потому что я кормлю моих бессмертных медом. А потом – тем, во что они сами превращаются. Священным эликсиром бессмертия. Да, они умрут. Они умирают, глотая эликсир бессмертия. И ты тоже умрешь. Но то, что ты вкусишь, избавит тебя от мук перерождения. Ты уйдешь навеки в небеса. Ты станешь жителем Шам-Ба-Лы. Ты станешь напрямую говорить с Буддой. А мы, те, кто остается на земле вкушать божественный эликсир и сторожить смертных, мы просто перейдем в обитель богов и великого Будды, когда пожелаем. Мы вам приказываем, а себе – желаем. В этом все отличие нас от вас. Мед, понимаешь, солдат? Мед. Унгерн боролся не за мед. Он боролся за свою победу. За свое величие. Он завоеватель. Он хотел завоевать Азию. Мою Азию. Мое пространство. Мое кровное. Мое святое. Я не дал ему это сделать. Я использовал его людей для изготовления напитка бессмертия. И это я взял его жену, красивейшую женщину Азии, принцессу Ли Вэй, похитил ее и принес сюда, и положил в каменный стол, под железо, и морил сначала голодом, а потом кормил из ложки медом. Только медом. Одним медом. И она сама превратилась в мед. Хотя она еще стонет. Она еще жива. И та, кого я превознес выше звезд и облаков, тоже жива. Я перехватил ее… на дороге. Она удирала из лагеря. Она не ушла от меня.
От адской боли по телу Осипа выступила холодная роса пота. Он подтянул к себе искалеченную руку. Ружье лежало рядом, так близко. Огонь тоже горел рядом. Пахло паленым волосом.
– Кто?!
– Хочешь, чтобы я назвал тебе имя? Ешь! Ешь огонь, орус! Ешь, тогда скажу!
И Осип услышал, как Ташур захохотал.
Хохот раскатывался под сводами подземелья, будто булыжники катились по раструбу горного ущелья, срывались в пропасть.
Он зажмурился. Пытался отвернуть голову. Отползти. Чуть только он порывался ползти вбок – сапог Ташура приподнимался над его лицом. Разинув рот, он из последних сил уворачивался от огня, закидывал голову, кричал – напрасно. Волосы его уже подожглись, уже горели. Ресницы и брови спалились. Огонь уже лизал кожу его щек, скул, подбородка, пузыри вздувались на лице, глаза в ужасе выкатывались из орбит, и Осип закричал – страшно, длинно, надсадно, обреченно.
Они оба, палач и казнимый, не услышали, как за их спинами раздался еле слышный шорох. Зато оба хорошо услышали, миг спустя, лязг взводимого курка.
– Брось факел, Ташур. Игра кончена. Подглядывание кончено, о Подглядывающий. Твоя песня спета.
За ними во тьме, озаряемой вспышками света, стоял капитан Кирилл Лаврецкий с наганом в руке. Он тяжело дышал. Его щеки были красны от мороза. Кожаная черная куртка распахнулась, грудь часто вздымалась под английской клетчатой рубахой. В медовый и трупный приторный запах ворвался острый запах живого пота.
И невидимый попугай хрипло, скрипуче проскрежетал из мрака:
– Гасрын душка! Гасрын умник! Гасрын дурсгал! Гасрын дурсгал!
– Огонь наземь! Быстро!
Ташур, медленно повернувшись, не отрывая взгляда от вскинувшего револьвер капитана Лаврецкого, бросил горящий факел на камни пещеры.
– Фуфачев… ты?! Вставай! Встать можешь?! Жив?!
Осип, бормоча вперемешку и ругательства и молитвы, поднялся. Левая кисть, опухшая, как слоновья нога, висела плетью. Он быстро наклонился и правой рукой схватил лежащее на полу пещеры ружье. Наставил на Ташура.
– Ах-х-х ты, с-с-су…
– Тихо! – Резкий, властный окрик Лаврецкого заставил его снять задрожавший палец с курка. – Не стрелять! Я сам с ним поговорю.
– Сами… или к мертвому Унгерну поведете?..
Голос Ташура был странно тих и вкрадчив. Осип бы мог побожиться – насмешлив.
Сандал горел сумасшедше, пламя рвалось, бешенствовало. Изнутри каменного стола не доносилось ни звука.
– К Чойджалу, на небеса, поведу. Барон жив. Он ранен. Мы сдали барона красным.
Даже в полумраке было видно, как побледнел коричнево-обветренный, прокаленный солнцем монгол. Из-под куничьего меха его аратской шапчонки по лбу потекли тонкие струйки пота. Он сдернул шапку. Огладил ладонью бритую голову.
– Красным?..
– Да, Ташур, красным.
– Вы… капитан Лаврецкий… красным?..
Осип, расширив глаза, глядел, как капитан Кирилл Лаврецкий медленно ухватывает себя за фальшивый ус, медленно, морщась от боли, сдирает его. Медленно стягивает с головы парик. И сполохи ходят, ходят, сталкиваются, бешено играют на таком знакомом, смугло-выточенном, суровом лице с капризно изогнутыми, как выгиб монгольского лука, губами.
– Иуда Михалыч!.. черт подрал бы…
Иуда быстрее молнии обернулся во тьму.
– Господи! Катя! Не ходи сюда! Катя… не ходи…
От скопища темных камней к ним, сюда, ближе, метнулась женщина в светлой дубленой шубке с горностаевой опушкой.
«Любимая моя, я наряжу тебя в самые замечательные наряды, какие смогу заказать в Урге – от Жаннетт, от Ли Сунь-Яо. Я одену тебя как куколку. Ты будешь красивее всех женщин мира. Война закончится, Россия возродится. С теми, кто сейчас у власти в России, можно говорить на одном языке. Это же русские люди, это же наши братья. Это мы сами. Мы будем счастливы с тобой. Мы будем. Обещаю тебе».
Катя подбежала к ним, задыхаясь, и Осип в который раз поразился фарфоровой, чистой белизне и румянцу ее лица, будто выточенного из слоновой кости. Она, она, ну конечно, она, – та, на лезвии ножа! Барон, раненый стрелой навылет, выжил – ох и живучий, как лесной кот… Восставшие против него сдали его красным, чтоб его судил красный трибунал, ну да, все шло к тому, как он истязал своих подначальных, как издевался, казнил… и мирных жителей, ни в чем не повинных, с лица земли стирал… ведь они, никто, ни один верный ему солдат, не хотели идти вместе с ним в Тибет… А генерал все бредил этим бегуном, этим… как, бишь, он кликал его?.. лунг-гом-па, что бежит по горным дорогам, лютой зимой, через неодолимые для смертных перевалы, чтобы быть ближе к небу, вздымая в вытянутой руке слепящий, сверкающий кинжал-пурба… Он так помешался на нем, на горце-бегуне, на безумном, через перевалы летящем ламе, что рассказывал о нем солдатам, офицерам, казакам, все уши прожужжал…
Он сам, Унгерн, – лунг-гом-па… И он бежал… И он – не добежал?!..
Когда ж это случилось?.. Сместились, смешались времена. Прощай, главнокомандующий… Тебя сдали красным, все к этому шло… Никто же не хотел идти с тобою в Тибет… Удался заговор… И Иуда, Иуда возглавлял его, судя по всему… Когда барона сдали?.. Вчера?.. Позавчера?.. Да, да, он же двое суток был в пути, он искал, все искал эту треклятую пещеру… Пещера засела в его голове, как заноза, он знал, что она есть… И он ее нашел… И он нашел того, кто – все это время – в Азиатской дивизии – убивал людей…
Лунг-гом-па бежит. Он бежит. Он все еще бежит через перевал.
Он вздымает кинжал. Закатное солнце озаряет его прямую как доска фигуру, развевающийся ярко-оранжевый, как у ламы, плащ.
Он все бежит… а Унгерн… упал?.. Убит?!.. Его… уже – после трибунала – расстреляли – красные?!..
– Катя, зачем ты…
Высверк ножа. Монгол выхватил кинжал из-за пазухи. Одно движенье.
Он же рожден в Тибете, этот раскосый сатана, он же тубут, вспомнил Осип, закусив губу до крови, и этот кинжал – это же… пурба…
Казак бросился вперед. Подхватил Катю на руки. Она еще не поняла, что с ней случилось, но уже улыбалась странной, отходящей улыбкой. Ее лицо восково, призрачно высветлилось, словно озаренное мерцанием алмазного снега под звездами, под дынно-желтой монгольской Луной.
Иуда, с перекошенным лицом, разрядил в Ташура всю обойму.
Монгол не сразу упал. Протянув вперед руки, сделал шаг к стоявшему со вскинутым револьвером Иуде. Медное застывшее лицо. Бесстрастная улыбка Будды. Бессмертный.
– Я – Бессмертный… Я бегу по облакам… через… перевал…
Он выхрипнул, будто выкаркнул, как ворон, еще два, три тибетских слова. Покачнулся. Упал – лицом вверх. Улыбка замерзла на его губах.
На голом черепе скелета, стоявшего у стены, сидел попугай, молчал.
Осип Фуфачев стоял с бездыханной Катей на руках. Из пронзенного пурба бока девушки потоком текла кровь, заливала платье, светлый мех шубки, распахнутый солдатский тулуп казака.
Пук сандаловых розог на камнях пылал неистово, безумно. Сандаловые ветки догорали. В пещере пахло медом, смолой, сандалом – и тонкими, еле уловимыми духами Кати, купленными Иудой в парфюмерной лавке «КИТАЙСКIЯ ПРЪЛЕСТИ» в Урге, на Маймачене. Осип сильнее, крепче притиснул к себе Катю; она заметно тяжелела, ему было все труднее ее держать. Он наклонился к ее лицу, пытаясь поймать ее дыхание. Золотистая тонкая прядь чуть вьющихся волос отгибалась от его дыхания, а он думал, это дышит она. «Катеринушка, солнце, да как же это?.. Катеринушка, ты оживешь, очнись…»