История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обсудив безоговорочное предложение короля и постановив ввести чрезвычайное положение, Собрание постановляет: объявить войну королю Венгрии и Богемии».
Тут со всех сторон раздались возгласы, и не было им числа: «Да здравствует нация!» Их услышали в казармах: солдаты Пуатвенского полка, заменившего полк Овернский, высунулись в окна, махая своими большими треуголками. Огонек свечи перебегал из комнаты в комнату; часовые, стоявшие внизу, поднимали треуголки, нацепив их на штыки, люди останавливались, пожимали друг другу руки, кричали:
— Наконец-то! Война объявлена!
Всех бросало в жар, несмотря на моросящий дождь, все вокруг застилавший мглою.
Маргарита соскочила со стула, я пробился к ней через толпу. Она протянула мне руку, промолвила:
— Ну, Мишель, будем сражаться!
И я ответил:
— Будем, Маргарита. Я разделял мнение твоего отца. Но раз враги на нас нападают, мы будем защищать свои права, пойдем на смерть.
Я не выпускал ее руки и смотрел ей в лицо с восхищением. Право, она стала еще прекраснее: щеки разрумянились, огромные черные глаза были полны отваги. В это время вошел Шовель с непокрытой головой; пряди гладких волос, мокрые от дождя, прилипли ко лбу, вместе с ним вошли пять-шесть честнейших патриотов, которых он известил.
— А, вы здесь! — сказал он, увидя нас в лавке. — Значит, и дождь вас не остановил. Хорошо… я рад… Сейчас соберемся.
— Вот вам и война! — крикнул ему дядюшка Жан. — И не по нашей воле.
— Да, — резко ответил Шовель. — Не хотел я войны, но воевать мы будем храбро, раз уж ее затевают. Пойдемте же!
И мы отправились в клуб — через улицу. Старое здание гудело от голосов: народ кишмя кишел в темноте — во всех углах. Шовель поднялся на мясной полок и стал держать речь; его звучный взволнованный голос долетал до площади. Он сказал нам, что стремился к миру — наивысшему после свободы человеческому благу, но что теперь, раз война уже объявлена, тот, кто пожелал бы чего-либо иного, а не победы своей родины, тот, кто не пожертвовал бы своим имуществом, кровью своей для защиты независимости нации, прослыл бы неслыханным негодяем и последним подлецом.
Он сказал, что это не будет обычная война, что эта война означает свободу человека или рабство, вечную несправедливость или права для каждого, величие Франции или ее падение. Он сказал, что и думать нечего, будто все закончится за один день, что надо собрать все силы, вооружиться решимостью на целые годы; что деспоты бросят на нас своих злосчастных солдат, воспитанных в невежестве и почитании привилегий; что нам предстоит не брататься, а проливать потоки крови и биться не на жизнь, а на смерть.
— И тот, кто защищает свое право силой, — добавил он, — поступает справедливо, тот же, кто вознамерился попрать право других, преступен. Значит, справедливость на нашей стороне.
Потом он сказал нам еще, что для нас это война не солдат, а война граждан; что мы пойдем на наших врагов не только вооруженные пушками и штыками, но также разумом, здравым смыслом и добрыми чувствами; что мы предложим им заодно со злом и добро, и что эти народы, какими бы ограниченными мы их ни считали, в конце концов все же поймут, что, воюя с нами, они защищают собственные цепи и оковы, разбить которые мы и явились, и тогда они благословят нас и соединятся с нами и права всех будут основаны на вечной справедливости. Он называл это — воевать пропагандой, ибо в авангарде, наряду с правами человека, должны выступать хорошие книги, хорошие речи, предложения о мире, союзы, выгодные договоры.
Говоря о негодяях, пытавшихся напасть на нас с тыла, Шовель побледнел и возвысил голос. Он говорил о том, что война обернется страшной стороной, если предатели будут продолжать свои происки, ибо патриотам придется для спасения родины применить к изменникам кровавые законы, которые те хотели применить к нам.
И вдруг этот твердый человек, который всегда приводил в доказательство своих слов одни лишь разумные доводы, изменился под наплывом чувств — весь наш клуб содрогнулся, когда он крикнул, задыхаясь:
— Негодяи сами этого хотят, сами хотят! Сотни раз мы предлагали им мир! И даже теперь мы все еще протягиваем им руку и говорим: «Будем равными… забудем все ваши несправедливые поступки… не будем о них вспоминать, но не совершайте новых; откажитесь от своих привилегий, противных природе!» А они отвечают: «Нет! Вы — наши взбунтовавшиеся рабы! Сам бог, создавая вас, повелел, чтобы вы пресмыкались перед нами, из поколения в поколение содержали бы нас своими трудами. Мы не отступим ни перед союзом с врагами родины, ни перед мятежами внутри страны, ни перед открытой изменой, ни перед чем не отступим, только бы снова надеть на вас ярмо». Ну, а если и мы ни перед чем не отступим, только бы остаться свободными, — в чем же они могут упрекать нас? Я все сказал, граждане: пусть же каждый выполняет долг свой, пусть каждый будет готов пойти в бой по призыву Франции. Будем же всегда едины, и пусть лозунгом нашим всегда будет: «Жить свободными или умереть!»
Он сел, и громом прокатились восторженные клики, полные энтузиазма. Те, кто не видел подобных сцен, не могут представить себе ничего подобного. Все обнимались: ремесленники, буржуа, крестьяне, все братались. Во всех людях мы видели только патриотов и аристократов, — одних любили, других ненавидели. Умиление сочеталось с неукротимым гневом.
Произносили речи и остальные: так, говорил Буало, наш мэр, Пернетт, подрядчик по сооружению укреплений, Коллен и другие, но никто уже не произвел на нас такого впечатления, как Шовель.
Разошлись мы по домам довольно поздно. Дождь лил по-прежнему, и каждый, шагая в темноте по дороге к Лачугам, молча думал свою думу. Только дядюшка Жан время от времени подавал голос; он говорил, что при настоящем положении первым делом нам нужны генералы-патриоты, и это наводило на размышления, — ведь могли у нас появиться и совсем иные генералы, раз назначал их король. Недоверие сменило энтузиазм, и невольно думалось, что Шовель был прав, говоря, что всего опаснее для нас — попасть в руки изменников. Не передать, сколько мыслей теснится в голове в такие минуты. Я могу сказать лишь одно: уже и тогда я отлично понимал, что жизнь моя переменится, что, конечно, я отправлюсь воевать и что любовь к родине так же, как и у несметного множества других людей, заменит мне любовь к моей деревне, к ветхой лачуге, к отцу, кузнице, Маргарите.
Раздумывая обо всем этом, я поднялся на чердак. Я понимал, что дело предстоит нешуточное, и, хотя Шовель и упомянул о необходимости запастись терпением, ни дядюшка Жан, ни Летюмье, ни я сам тогда и не думали, что придется запастись им на двадцать три военных года[159] и что все народы Европы, начиная с немцев, двинутся на нас вместе со своими королями, принцами и сеньорами, чтобы уничтожить нас оттого, что мы хотели сделать добро и им и себе, провозглашая права человека. Да, такое тупоумие чудовищно, и трудно это понять, даже когда увидел все своими глазами.
Глава десятая
Следует сказать, что уже несколько месяцев назад множество молодых национальных гвардейцев пошли добровольцами: то были писцы нотариусов, сыновья служащих и торговцев. Все крепкие ребята, грамотные, мужественные — в их числе были Ротенбург, Невенгр, Дюплен, Суа. Одни отдали жизнь за отечество, другие дослужились до капитанов, полковников и генералов. Их записывали в мэрии, они получали жалованье — восемьдесят ливров, и присоединились — кто к Рошамбо в Мобеже, кто к Лафайету в Меце, или к Люкнеру, войско которого стояло лагерем невдалеке от нас, между Битшем и Бельфором.
Смотрел я на них, когда они уходили, и думал:
«Вот он, могучий оплот свободы! Нелегко будет заменить ребят, если австрийцы их одолеют!»
Вообразите же наше изумление, когда 29 апреля разнесся слух, будто солдаты национальной гвардии бежали от австрийцев, даже не пустив в ход штыки, и что паши бравые пехотинцы бежали следом за ними. Это показалось нам просто невероятным, никто не верил, все только и говорили:
— Наверняка слухи пускают неприсягнувшие попы. Хватит, пора сделать на них облаву в горах.
К несчастью, вечером того же дня гонец из Парижа подтвердил известие: наши национальные гвардейцы и другие отряды отправились из Валансьена тремя колоннами, намереваясь захватить Флерюс, Турне и Монс, где нас уже ждали жители-патриоты. Но Рошамбо, только что произведенный королем в маршалы, как он сам пишет 20 апреля в своем дневнике, предупредил тайным письмом австрийского генерала Болье, что он намерен атаковать его, так что наши колонны, доверчиво продвигаясь вперед, встретили на своем пути вдвое и даже втрое больше войск с кавалерией, с пушками и прочим смертоносным снаряжением.
Рошамбо самолично донес об этом королю. Впоследствии Бонапарт, Гош, Массена, Клебер и другие генералы республики[160] вряд ли одержали бы много побед, если б предупреждали наших врагов о действиях, которые намеревались предпринять.