Братья и сестры. Две зимы и три лета - Федор Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Че-го, че-го?
— Вот тебе и чего. Ты, поди, и не слыхал про то, что у нас за Волгу целые заводы перебрасывали? Нет? — Евсей от обиды повернулся к Михаилу. — Да-да, Миша, завод пересек мне дорогу домой. Я уж было совсем собрался, с людями простился. А тут вдруг к председателю зовут. Срочно. Ну, думаю, не судьба. Обо мне чего-нибудь перерешили. Нет, насчет завода. Завод вакуирован, на станцию привезли. Поселок надо строить. А мне, значит, чтобы печи класть. Нет, говорю, не могу, гражданин начальник. У меня дети есть. Я детей давно не видел. А тот и говорить не стал. Меня в санки — да на станцию. А на станции — о господи! Люди, люди. Женщины. Ребятишки плачут. Костры горят… Ну я и остался. Простите, Ганька да Олеша. Вы-то сейчас все же во тепле, в детском доме, а тут-то что будет, когда морозы падут?..
Егорша, свертывая цигарку, спросил с издевкой:
— Так. Значит, добровольно, так сказать, по сознательности остался?
— А уж не знаю как, а остался. Так своих ребят и не увидел. — Евсей опять всхлипнул.
— А может, господь бог внушил? А?
— Ну чего ты, понимаешь, в бутылку лезешь? — попытался урезонить Егоршу Михаил.
— А то! Он тут который час нам на мозги капает, а ты и вздыхаешь: вот, дескать, божий человек. А этот божий человек небось ряху наел. Ну-ко, кто у нас в Пекашине с таким зеркалом из войны вышел?
— Да что это, господи! — Евсей схватился руками за голову, расплакался. Зачем тогда ко мне приходить? Я тебя принял, я тебе почет оказал, а ты все мне поперек. Все лаем да пыткой.
Михаилу вдруг нестерпимо стыдно стало и за себя и за Егоршу. В самом деле, на что это похоже? Пришли, уселись за стол и давай отчитывать старика. Егорша, положим, завелся, — с ним это бывает. А он-то куда смотрит?
Он положил руку на плечо Егорше:
— Ты все-таки думай, что говоришь, голова еловая.
— Это ты думай! — Егорша резким движением сбросил с себя его руку. — Я в райкоме работал — закалку имею.
— В райкоме работал! Хоть за колесо райкомовской легковухи держался.
— Может, и за колесо, а тебя в бригадиры вывел.
— Что? Ты меня в бригадиры? Ты? На пол со звоном упал стакан. Михаил, рванув Егоршу на себя, вытащил из-за стола.
— Ребята, ребята! — закричал Евсей тонким, плаксивым голосом. — Что вы? Что вы делаете?
Затем, плача и охая, схватил их за шиворот, растащил по сторонам.
— Пусти! — злобно прошипел Егорша, вырываясь.
— Нет-нет, ребята, не пущу. Покайтесь друг другу, ну? Покайтесь, ладно? Что вы не поделили, что? Пришли ко мне друзьями, а уходите врагами. Разве можно так? — Евсей упрашивал, усовещивал их…
— Да пусти ты, мать твою так! — заорал Егорша, зверея.
Пальцы Евсея сразу разжались. Он закрыл глаза руками, застонал:
— Ох, ох, нехорошо, Егор. Матерное-то слово самое тяжелое. Грешишь против своей матери, против матерь-богородицы и против мать сырой-земли…
— Ладно тебе! Запричитал… — Егорша сдернул свою кепку с матицы, выбил о колено, надел.
— Оставайся! — крикнул он из-под порога. — Он тебя под свой крест подведет!.. — И так хлопнул дверью, что песок посыпался с потолка.
Михаил прислушался к шагам Егорши, сбегавшего с крыльца. Потом все затихло, и он услышал всхлипывание. Плакал Евсей. Плакал, как ребенок, обхватив руками голову.
Тускло горела коптилка.
— Ничего, — сказал Михаил. — Остынет маленько и вернется.
Они сидели безмолвно, тот и другой вслушиваясь в ночную тишину, и ждали.
Егорша не вернулся.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1Кончался еще один год. Страна подводила итоги.
Завистью пухло сердце у Михаила, когда он по вечерам, заглянув в колхозную контору, натыкался глазами на центральную газету.
Где-то шумела большая жизнь, где-то жили крылатые люди-богатыри, которые ежедневно и ежечасно совершали подвиги во славу родины и красочно рассказывали о них в своих письмах и рапортах.
А что в Пекашине? Какая жизнь?
Снежные суметы вровень с окошками. Мутный рассвет в десятом часу утра.
Днем прочиликает, утопая в сугробах, стайка детишек, возвращающихся из школы, проскрипит воз с дровами или с сеном, еще покажется в своем ежедневном обходе очкастый Ося-агент, от которого, как от чумы, шарахаются бабы, — и вечер. Длинный вечер с дымной лучиной, с одной и той же заботой — что будем жрать завтра. Потом ночь. Хочешь — дави печную кирпичину, хочешь — смотри бесплатное кино: северное сияние. Хоть всю ночь. И со звуком. Проклятая Векша из себя выходит, когда в морозном небе за деревней начинают плясать и переливаться серебряные сполохи.
Нет, не о такой жизни мечтал Михаил…
2Все спали. Ребята спали на полатях, мать с Танюхой на печи, а он не спал. Он сидел в дрожащем кругу розового жара и тоскливыми глазами смотрел на догорающие в печке дрова.
И еще было в избе одно существо, которое томилось в этот вечер. Елка. Она лежала под порогом в темноте и на всю избу источала смоляной аромат.
Елку он вырубил в сумерках, возвращаясь с сеном с Верхней Синельги. Думал: вот обрадуются ребята! А ребята посмотрели недоуменно на него и отвернулись. И Михаил понял: что им какая-то обмерзлая елка — в лесу выросли. А вот если бы эту елку да обвесить конфетами и пряниками, а еще лучше хлебными горбухами вот тогда бы — да! Тогда бы они глаз не сводили с нее. Так и осталась лежать елка под порогом.
Новый год не торопился. Стрелка на часах — они сонно потикивали на дощатой заборке за спиной — никак не могла перевалить за десять.
А ведь есть, есть на земле люди, думал Михаил, которые сейчас с минуты на минуту ожидают прихода Нового года. И сами они такие же нарядные, как та елка, которую он видел на днях на обложке «Огонька». И в их квартирах столы с белыми скатертями, вино, всякая жратва. И вот они сядут за эти столы и поднимут бокалы под звон кремлевских курантов…
Дрова прогорели. Михаил помешал кочергой в печке. Подложить еще? А что ему сдался этот Новый год? Ну, дождется, когда часовая стрелка подойдет к двенадцати, это нетрудно. А дальше что?
Михаил подождал, пока не растаяли синие, угарные огоньки над раскаленной россыпью углей, потом еще раз помешал кочергой, закрыл листик в трубе.
На ночь он решил выбросить елку на улицу. Зачем — чтобы она еще утром мозолила всем глаза?
Но елка не хотела на мороз. В темноте она кололась, крупными слезами заливала ему руки. И Михаил раздумал: ладно, оставайся до утра.
В ночном небе ярко горели звезды. Михаил запахнул полы полушубка — морозец что надо, — вышел, рыхля свежий снег, на дорогу.
Куда пойти? Ни одного огонька не было вокруг. Дорогу замело, загладило. Пухлые сугробы залегли вдоль изгороди.
Он поглядел в ту сторону, где за деревней неясными увалами чернели ночные леса. Там была Сотюга. И он пожалел, что не поехал туда. А ведь собирался было: давно пора проведать Лизку — как уехала, ни разу не была дома, — а заодно повидать и Егоршу. Сколько еще дуться? В каких переплетах они раньше не были, всю войну вместе расхлебывали, а тут, в тот вечер у Евсея Мошкина, удила закусили и давай лягать друг друга. И из-за чего?
Признаться, он, Михаил, поджидал сегодня Егоршу. Вот-вот, думалось, загремят ворота, ввалится с мороза: «Ну что, коля, не ждал?»
Уши и нос пощипывало. Обмерзлый ушат потрескивал на крыльце.
Эх, жизнь, жизнь… Ну что изменилось от того, что он стал бригадиром? Только ходьбы прибавилось — каждое утро надо обежать деревню. А в остальном все то же: сено — дрова, дрова — сено…
Он прошел на задворки, наколупал в пазах моха. На курево.
3И все-таки Дед Мороз не обошел Пряслиных. Ночью Михаил проснулся — стучат. Он спрыгнул с кровати, подбежал к боковому окошку, ткнулся разгоряченным лицом в заледенелое стекло. Никого. Неужто ему показалось?
И вдруг оттуда, с холода, донеслись притворно-жалобные слова:
— Пу-сти-те по-греть-ся…
— Мати, мати! Лизка приехала!
Ночная тишина в избе будто взорвалась. Мать со словами «иду, иду!» уже открывала двери (она-то, наверно, еще раньше его услыхала стук в окно), а на полатях, на печи загорланили ребята: «Лизка, Лиза приехала…»
Михаил кинулся искать спички.
В их семье не принято было обниматься и целоваться. Но когда из морозного облака под порогом вдруг блеснули знакомые глаза, густо запорошенные инеем, он не удержался — сгреб сестру в охапку.
— Лиза, Лиза, мине, — запричитала Танюха, слезая с печи.
И Лизка, протягивая к ней руки, расплакалась:
— Иди, иди, моя хорошая. По тебе-то я больше всех соскучилась.
А потом она обнимала остальных — Петьку и Гришку (эти обхватили ее оба вдруг), Федюху, насупленного, не спускавшего взгляда с корзины, которую вслед за Лизкой внесла в избу мать, — и для каждого находила особое словечко.