Мужество - Вера Кетлинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее глаза спрашивали. Он отвернулся.
– Но я не одна, – сказала Лидинька. – Тут, видите, целая семья… Поместимся?..
– В тесноте – не в обиде! Поместимся! – крикнул Епифанов и стал принимать из машины детей и чемоданы. Он был до последней степени доволен тем, что не останется с нею сразу один на один.
– Действуй, приятель, – сказал Андронников, взваливая ему на спину тяжелую семейную корзину. – Действуй. И делай вид, что ничего не знаешь. Чтобы хоть обидно ей не было.
– Товарищ Епифанов! – закричала Лидинька. – Что же вы не идете? Пошли!
И Епифанов побежал, подкидывая на спине корзину, бойко скрипя по снегу парадными ботинками. Если бы ему сказали, что в корзине не меньше четырех пудов, он бы не поверил. Ему никогда в жизни не шагалось так легко, как сейчас.
20
Последние дни перед приездом Семы Тоня не могла уже ни спать, ни работать, ни даже думать. Все уже было решено. Все было пережито заранее. Оставалось ждать.
И вот он приехал.
Она стояла в толпе встречающих и думала, что он ее не сразу заметит. Но он увидел ее раньше всех, ее одну, и соскочил с грузовика, на ходу сбросив тулуп. Он не решился поцеловать ее при всех и только обнял и уткнулся лицом в мокрый от снега мех ее воротника. Они ничего не сказали друг другу.
Тоня залезла с ним на грузовик и помогала выгружать вещи. Там были десятки узлов, свертков, ящиков, корзин. Некоторые он передавал Тоне и Геннадию:
– Это для нас.
Остальные отдавал добровольным носильщикам из комсомольцев:
– В комсомольский комитет. Балалайки. Коньки. Фуфайки. Домино и шахматы. Книги. Еще книги. Гармошка. Осторожно! Ящик рыбьего жира. Не разбейте. Тысяча трусов и маек. Книги. Мешок лимонов – неужели померзли? А гитары где? Лидинька, где гитары? Вот они, осторожней. Еще книги. Струны. Еще коньки…
Они пришли домой уже в сумерки. Она заранее потихоньку унесла все свои вещи. Она надеялась, не обижая Сему, проводить его до двери и уйти. Пусть еще хоть один день… Но с ними был Геннадий. Пока Сема умывался и переодевался, он раскладывал с Тоней Семины вещи. Она не могла уйти при Геннадии.
Сема восторгался комнатой, восторгался тем, что приехал, смотрел на Тоню пьяными от счастья глазами.
Дверь за Геннадием закрылась. Они остались вдвоем.
– Ты отдохни, Сема, – начала Тоня, – завтра…
– Что? – закричал Сема и схватил Тоню за руки. – Завтра? Я ждал этого дня больше двух месяцев, я торопил поезд, подгонял грузовик, подгонял время… Я хотел лететь самолетом, я готов был бежать пешком! Когда мы застряли, я мечтал превратиться в птицу, я хотел быть ветром, чтобы долететь к тебе единым духом, я весь горю, я здесь, я с тобой, а ты говоришь – завтра? Завтра! Я умру до завтра, Тоня, сгорю как свечка, ты найдешь обугленный труп!
Он обнял ее, спрятав лицо, быстро и громко дыша. Тоня не понимала, смеется он или плачет. Она хотела – она должна была его отстранить, но глубокая жалость охватила ее и заставила прижать к себе и целовать его склоненную голову.
– А ты, Тоня? – спрашивал он, целуя через платье ее плечо. – Ты ждала ли меня так, как я? Считала ли ты дни? Думала ли ты столько, сколько я о тебе?
Она с усилием выговорила:
– Мне нужно много сказать тебе…
– Много?! – воскликнул Сема. – Много? Скажи мне одно слово. Скажи, что ты меня любишь, больше этого нет ничего. Это все. Ты любишь, Тоня?
– Я люблю тебя, – сказала она твердо, закрыв глаза.
– Да, Тоня?! Да? Любишь. Это больше, чем много. Лучше и больше ничего нельзя сказать… Любишь? Ты уверена, ты это знаешь, ты проверила, – любишь?
– Да.
Она ничего не могла сделать ни с собой, ни с ним. Как нанести ему смертельный удар сейчас, в минуту такого безудержного упоения? Как оттолкнуть его? Как отказаться от часа, который уже никогда не повторится? Ради какой правдивости можно сделать законом бессердечие и жестокость? И ведь она любила, она тоже хотела любви, она так мало счастья видела в жизни… И Сема.
Сема, который будет столько страдать из-за нее, – как не дать ему хотя бы часа любви, чтобы он знал, что она его любит, чтобы он понял ее боль, чтобы его первый светлый порыв не был убит…
Он рвался к ней через двенадцать тысяч километров. Он хотел ее. И она хотела. И как еще могла она убедить его в своей любви, перед тем как сказать ему, что их любовь должна пройти мучительную проверку?
Она отмахнулась от всего разом и отдала ему себя чистой, ничем не омраченной. Это было счастье. Потом она на какой-то миг вспомнила Голицына, чтобы отвергнуть его навсегда, – как он был примитивен и груб! Пусть она прощала ему, но как ей не хватало всегда настоящей нежности, настоящего чувства, этих особых, может быть бессмысленных слов… Слезы навернулись на ее глаза.
Он осторожно ласкал губами ее плечи и груди, ее набухающие материнским соком груди… Острая боль пронизала ее. Она мягко отстранила его и быстро оделась. Зажгла электричество. И он, счастливый, трогательный, влюбленный, доставал какие-то сладости, печенье, закуски, вытащил бутылку вина.
– О, Тоня! Южное чудесное вино! С южных золотых виноградников!
И помогал ей накрывать стол, целуя мимоходом ее руки, ее строгие, обтянутые платьем плечи, примятые на затылке волосы.
Она была слаба перед его любовью. Она тешила себя перед страшным шагом. И, наконец, решилась. Она решилась, когда он сказал, лаская ее своими пылающими красноречивыми глазами:
– И так будет всегда, да, Тоня, всегда?
– Нет, – ответила Тоня, сжав бледные губы. – Я тебя люблю, Сема, больше себя, больше жизни… Но нет…
И снова малодушие остановило ее. Она не могла выговорить приготовленные слова. Он выспрашивал ее, испуганный и огорченный.
– Нет, нет, не спрашивай, не сегодня… – бормотала она, пряча лицо в его руках.
Затем она все-таки сказала. Упрямо, резко, ничего не утаивая, ничем не оправдывая себя. Она не могла заставить себя взглянуть на него. А он молчал. Молчал.
Сколько часов прошло в молчании? Через бесконечное время – сосчитать его было нельзя, оно отмерялось лишь в глубине их разбитых душ – он тихо сказал:
– Ты не виновата. Я понимаю. И ты ведь это хотела сказать мне сразу, да?
Она решилась взглянуть. Он ли это был? Его ли это лицо – эта серая безжизненная маска? Она хотела ответить, но у нее уже не было голоса. Горло не выдавливало звука.
– Попробуем жить как надо, – сказал Сема. – Я уважаю тебя по-прежнему, Тоня.
Он не сказал – люблю. Она сжалась, как от удара, и промолчала. А он стал ходить по комнате. Он убирал со стола, мыл посуду, стелил постели.
Он сказал ей:
– Ложись, Тонечка. Ложись. Я пока выйду.
Он вышел, чтобы она разделась. Испуганная, униженная, она быстро юркнула в постель и спрятала лицо.
Он долго не приходил. Вернувшись, подошел, тронул ее лоб рукой и проговорил:
– Это тяжело, Тоня. Это надо пережить. Но ты ведь не виновата. Все наладится… Ничего…
Он заставил себя поцеловать ее и пожелал ей спокойной ночи. Потушил свет и лег. Тоня была близко – достаточно протянуть руку, чтобы коснуться ее. Его постель еще хранила тепло ее тела. Он содрогнулся от отвращения к этому любимому телу, которое недавно ласкал.
Они остались жить вместе, в одной комнате. Тоня порывалась уйти, но он не пустил ее. Он говорил ей, что они любят друг друга и никто из них не виноват. Он приводил ей доводы ума – ума, но не сердца.
Они жили рядом как чужие, боясь прикоснуться друг к другу. Их голоса дрожали, когда они вынуждены были разговаривать. Он исподтишка ощупывал взглядом ее располневшую талию, и Тоня, даже не глядя, чувствовала на себе этот наблюдающий, враждебный взгляд. Она пыталась заговорить, откровенно сказать – не будем мучить друг друга, разойдемся. Но он отстранял всякую попытку, он говорил: «Не надо, Тоня, подожди…» Они похудели и посерели оба. Товарищи посмеивались над ними: медовый месяц!
Так прошла неделя.
Тоня ждала, стараясь скрыть отчаяние под личиной спокойствия. Она много работала и не уходила из больницы, пока ее не выгонял врач. Приходя домой, она сразу ложилась, пытаясь уснуть до того, как придет Сема. Но сна не было. Она повторяла себе: «Завтра я уйду». Но Сема приходил, заботливый и взвинченный. Она видела, как он страдает, и оставалась.
Уже прошла неделя. Что передумал Сема за эти семь дней и ночей?
На восьмой день, поздно ночью, он пришел к Морозову. Морозов привычно поднялся: он привык к тому, что нужен всем, что все распоряжаются его временем. А Сема Альтшулер зря не придет, он знал.
Сема постоял и вдруг, уронив голову к нему на колени, разрыдался. Он рыдал долго, безысходно… Так не умеют рыдать женщины, – так рыдают мужчины, когда горе и отчаяние становятся сильнее их мужества.
– Ну, ну, ну, – слегка насмешливо сказал Морозов и потрепал курчавые волосы Семы. – Не реви. Выкладывай, что случилось.
Сема с трудом рассказал. У Морозова задвигались брови. Он спросил: