Жажда жизни - Ирвинг Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, разумеется, точу.
– Тогда идемте. А то здесь пахнет прямо—таки покойницкой.
У Лотрека была толстая, короткая шея и могучие руки. Когда он встал с места, Винсент увидел, что его новый друг – калека. Стоя на ногах, Лотрек был не выше, чем когда сидел на стуле. Его грузный торс круто клонился вперед, а ноги были хилые и тонкие.
Они шли к бульвару Клиши. Лотрек тяжело опирался на свою палку. Каждые пять минут он останавливался передохнуть и указывал какую—нибудь красивую линию в архитектуре зданий. Не доходя одного квартала до «Мулен Руж», они стали подниматься вверх, на Монмартр. Лотрек вынужден был отдыхать все чаще и чаще.
– Вы, наверно, любопытствуете, Ван Гог, что с моими ногами? Любопытствуют буквально все. Хорошо, я расскажу.
– Да что вы! В этом нет никакой надобности.
– Ладно уж, слушайте. – Он весь скорчился, навалившись на палку плечом. – Я родился с хрупкими костями. Когда мне было двенадцать лет, я поскользнулся на натертом полу и сломал берцовую кость правой ноги. Через год я упал в канаву и сломал левую ногу. С тех пор мои ноги не выросли ни на дюйм.
– Вы очень страдаете от этого?
– Нет. Если бы я был здоров, мне никогда бы не стать художником. Мой отец граф Тулузский, вот кто. Я должен был унаследовать его титул. Если бы я захотел, мне бы вручили маршальский жезл и я бы скакал верхом рядом с королем Франции. Конечно, если бы король Франции был в наличии. Mais sacrebleu [но, черт побери (фр.)], зачем быть графом, если можно стать художником?
– Да, боюсь, что времена графов миновали.
– Ну, что ж, пойдемте? Вон там, чуть подальше по этой улице, мастерская Дега. Болтают, будто я подражаю Дега, потому что он пишет балетных танцовщиц, а я пишу девушек из «Мулен Руж». Ну и пусть болтают, что хотят. Вот и мое жилище, улица Фонтен, девятнадцать—бис. Я живу в нижнем этаже, как вы можете догадаться.
Он открыл дверь и пропустил Винсента вперед.
– Живу я один, – сказал он. – Садитесь, если отыщете себе местечко.
Винсент огляделся. В мастерской, загроможденной холстами, рамами, мольбертами, стульями, стремянками, свертками тканей, стояли еще два широких стола. На одном из них было множество бутылок с дорогими винами в разноцветные графины с ликерами. Второй стол был завален балетными туфельками, париками, старинными книгами, женскими платьями, перчатками, чулками, непристойными фотографиями и редчайшими японскими гравюрами. В этом хаосе едва оставалось место, где Лотрек мог бы сидеть и работать.
– В чем дело, Ван Гог? – спросил хозяин. – Вам некуда сесть? Отодвиньте этот хлам на полу и поставьте стул поближе к окну. В том борделе было двадцать семь девушек. Я спал со всеми без исключения. Вы согласны, что необходимо поспать с женщиной, чтобы понять ее до конца?
– Согласен.
– Вот вам этюды. Я носил их к торговцу картинами на бульваре Капуцинок. «Лотрек, – сказал он мне, – зачем вы постоянно рисуете безобразие? Зачем вы все время пишете самых грязных, самых беспутных людей? Эти женщины отвратительны, просто отвратительны. Пьяный разгул и грязные пороки начертаны у них на лицах. Разве новое искусство заключается лишь в том, чтобы щеголять безобразием? Неужели вы, художники, стали так слепы к красоте, что способны изображать только самую мерзость?» А я ему говорю: « Извините, но меня тошнит, а я не хочу блевать на ваши шикарные ковры». Вам достаточно света, Ван Гог? Не хотите ли выпить? Скажите, что вы предпочитаете? У меня есть все что угодно.
Лотрек проворно заковылял по комнате, лавируя между стульями, столами и свертками, налил бокал и протянул его Винсенту.
– Выпьем за безобразие, Ван Гог! – воскликнул он. – Пусть и духа его не будет в Академии!
Винсент потягивал вино и рассматривал двадцать семь портретов девушек из веселого дома на Монмартре. Он понял, что художник изобразил их такими, какими видел в действительности. Это были портреты без всяких прикрас, без тени осуждения или упрека. Лица девушек выражали обездоленность и страдание, бездушную чувственность, грубый разврат и духовную нищету.
– Вам нравятся портреты крестьян, Лотрек? – спросил Винсент.
– Да, если они написаны без сантиментов.
– Так вот, я пишу крестьян. И сейчас меня поразило, что эти женщины – тоже крестьянки. Так сказать, возделывательницы плоти. Земля и плоть – это ведь лишь две разные формы одной и той же субстанции, как вы считаете? Эти женщины возделывают плоть, человеческое тело, которое нужно возделывать, чтобы заставить его рождать жизнь. У вас хорошие работы, Лотрек, вы сказали нечто стоящее.
– А вы не находите их безобразными?
– Тут все в глубоком соответствии с подлинной жизнью. А ведь это самая высшая форма красоты, верно? Если бы вы идеализировали женщин, писали их сентиментально, – вот тогда они были бы безобразны, тогда ваша работа была бы фальшью, трусостью. А вы во весь голое говорите всю правду, выражая ее так, как видите. Только в этом и состоит красота, не так ли?
– Господи боже! Почему на свете мало таких людей, как вы? Давай выпьем еще! А этюды, смотрите сами. Берите, что захочется.
Винсент поднес к свету одно полотно, задумался на секунду, потом воскликнул:
– Домье! Вот кого мне напоминает эта вещь.
Лотрек просиял.
– Да, Домье. Это величайший из художников. Единственный человек, у кого я чему—то научился. Боже! Как великолепно умел этот человек ненавидеть!
– Но к чему писать то, что ненавидишь? Я пишу только то, что люблю.
– Всякое великое искусство порождается ненавистью, Ван Гог. О, я вижу, вас заворожил мой Гоген.
– Кто, кто? Чья это, вы говорите, работа?
– Поля Гогена. Вы не знаете его?
– Нет.
– Надо вам познакомиться с ним. А это туземная женщина с острова Мартиники. Гоген там жил одно время. Он просто помешан на примитивах, но живописец это великолепный. У него была жена, трое детей и недурное положение на бирже, которое давало ему тридцать тысяч франков в год. Он накупил на пятнадцать тысяч франков картин Писсарро, Мане и Сислея. Написал портрет своей жены ко дню их свадьбы. Она восприняла это как благородный жест. Гоген обычно писал по воскресеньям: слыхали вы о Биржевом клубе искусств? Однажды Гоген показывает свою работу Мане, а тот говорит, что она очень хороша. «О, – возражает Гоген, – я всего—навсего любитель!» – «Ну нет, – говорит Мане, – любители – это те, кто пишет плохие картины». Эта фраза опьянила Гогена, словно чистый спирт; с тех пор он уже не протрезвлялся ни на минуту. Бросил службу на бирже, жил с семьей на свои сбережения год в Руане, затем отослал и детей и жену к ее родителям в Стокгольм. Одним словом, вконец свихнулся.
– Это любопытно!