Обнаженная натура - Владислав Артемов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дует у нас. Двумя одеялами накройся. Служба завтра в шесть.
С этими словами он поклонился Родионову и вышел.
Комната была просторной и пустой, царил здесь сиротский неуют. Душа Павла снова затосковала и запросилась прочь отсюда, в уютный, обжитой, привычный мир. Он присел на край полатей, пощупал рукой жесткое суконное одеяло. Эх, сейчас бы в горячую ванну, да с белой пеной, подумал Родионов и вздохнул. Скинул сырые ботинки, куртку, прихватил с соседней постели еще одно жесткое одеяло и, не выключив света, полез на нары. Уже во сне чувствовал он, что все никак не может согреться. Кто-то еще входил в комнату, бормотал, укладывался со вздохами, а Родионов лежал, свернувшись клубочком, спал и чувствовал как ему здесь и колко, и холодно, и тоскливо.
Тяжелы монастырские службы. Легче камни ворочать.
Родионов и заснуть толком не успел, а уже будил его кто-то, толкал легонько в плечо:
— Вставай, старец, вставай с Богом… Служба.
Павел открыл глаза, прищурился от света голой электрической лампочки, которую, казалось, и не выключали всю ночь. Он смежил веки, мгновенно заснул, но его опять потрясли за плечо…
По дому ходили тихие человеки, поскрипывали половицами, позевывали и переговаривались негромкими голосами. За фанерной перегородкой в углу комнаты позвякивала кружка о край ведра, слышался плеск воды и фырканье. По-видимому, там умывались, поливая друг другу. Маленькие окна без занавесок были темны, во дворе все еще стояла ночь. Больше всего на свете сейчас хотелось ему почувствовать себя простуженным, больным, чтобы можно было со спокойной совестью закрыть глаза, накрыться одеялом с головой и спать, спать, спать…
Родионов вытащил руку и потрогал ледяной кончик носа. Вздохнул и резко сбросил с себя одеяло, сел на краю нар и стал обуваться. И снова заворочалась в нем тяжкая и унылая мысль о том, что напрасно он сюда приехал, напрасно…
— Ты бы, брат Михаил, протопил, что ли, печку сегодня, — обращаясь к толстому невысокому бородачу, говорил худощавый малый лет тридцати, тоже с бородкой, но белокурой и реденькой, по-видимому недавно отпущенной. — А нет, так я днем протоплю…
— Толку ее топить, — зевая во весь рот и крестясь рукою, на которой Павел заметил синюю татуировку, отвечал баском Михаил. — Все равно к ночи выдует. Тут надо фундамент подсыпать, дыры кругом…
— Дыры дырами, а протопить надо, — сказал белокурый. — Ты вон проспал вчера днем, вместо того, чтобы протопить. И так тебя батюшка Серафим укорял, что ты во время службы храпишь. Слышь ли, брат Петр, — сказал он, обращаясь за перегородку, откуда доносилось стариковское покряхтывание, сухой кашель. — Уткнется лбом в пол, будто в земном поклоне, а через минуту и захрапит…
— Бес не храпит и хлеба не ест, а не свят! — заметил Михаил.
— Ты, брат Михаил, всегда на утреннем правиле дрыхнешь, — укоризненно повторил брат, названный Александром.
— А вот это грех осуждения, — подловил его брат Михаил и низко поклонился. — Прости меня, брат Александр.
— Бог простит, а я прощаю, — быстро произнес худощавый и тоже поклонился в ответ. — Прости…
— Бог простит, — в тон ему ответил и Михаил. — Идем, что ли… А ты, брат, откуда? — обратился он к Родионову.
— Из Москвы, — сдерживая рвущуюся зевоту, сказал Павел.
— О, — брови Михаила приподнялись. — Из Москвы… Была тут весной одна из Москвы, да что-то недолго… Как звать-то?
— Павел.
— А меня Михаил. А вот этого грешника — брат Александр. А вот и брат Петр.
Из-за перегородки вышел маленький сухой старичок в бараньей душегреечке, кивнул Павлу, не поглядев на него. Охая и кряхтя, держась одной рукой за поясницу, стал перебирать какие-то бумажки на подоконнике, заглянул под подушку.
— Вот вражина! — сказал он сокрушенно. — Опять очки утащил! Как мне кафизмы читать, так обязательно очки утащит. Надо будет благословиться у отца Серафима и покадить хорошенько… Я уж сколько дней собираюсь, да все из головы выпадает…
— Это лукавый ум отводит, — сказал брат Александр и перекрестился.
— А то кто же, — согласился старичок, беспомощно оглядываясь посреди комнаты.
— Да вот же они, твои очки, — Михаил взял с подоконника и протянул старичку кожаный футлярчик. — На самом виду лежали…
— Нашлись! Слава Тебе, Господи! — обрадовался старичок, щупая футлярчик. — Это хорошо… А покадить все равно надо, брат Михаил, ты мне напомни после службы…
От дома, где они ночевали, до церкви было минут десять ходьбы. В эти десять минут Павел успел кое что вызнать у разговорчивого Михаила.
— А эта… из Москвы, она что?
— Была здесь одна, с неделю прожила. Не все выдерживают, у нас строго. Она думала, что в монастыре святые живут, А мы люди грешные. Здесь лечебница… Смыть скверну.
— Волосы какие у нее были? Светлые?
— Светлые…
Подходя к церкви, замолчали, а перед тем, как войти долго и размашисто крестились, кланялись. Крестился вместе с ними и Родионов, и кланялся тоже, склонял голову. И дивно было ему глядеть со стороны на самого себя. И не верилось, что есть где-то Москва и горят там огни, трубят машины, дикторы сообщают новости по телевизору… Может, все это только привиделось ему и ничего этого нет на самом деле…
Буду делать то же, что и все, решил Родионов. Он вслед за всеми медленно обошел храм, кланяясь каждой иконе, прикладываясь устами, не разжимая их, касался лбом — челом, а затем, снова кланялся, дотягиваясь кончиками пальцев до деревянного крашенного пола. Остановился он у образа Пантелеимона целителя, странного, не похожего на другие образа, взглянул мельком в глаза святого и тотчас опустил взгляд. Светло и укоризненно посмотрел на него святой, точно зная за ним что-то такое, чего и Павел, может быть, не знал в себе… Хотел было Родионов отступить к дверям, но передумал и остался здесь. Тут он и простоял всю долгую службу. И снова донимала его мысль о том, что нужно уезжать, что все это не для него пока, завтра же в дорогу… Но потом отступала эта мысль, приходил недолгий покой, он вслушивался в слова молитв, но скоро отвлекался и думал о Москве, об Ольге, о том, что завтра же надо уезжать…
Ноги ныли, ныли, потом он забывал о них, глядел, как отец Серафим тормошит похрапывающего, стощего на коленях и уткнувшегося лбом в подставленные ладони, застывшего в земном поклоне брата Михаила, который выбрал себе укромное местечко между кафельной высокой печью и стеною.
Закончилось утреннее правило, затем долго читались кафизмы. Окна церкви сперва медленно побледнели, затем рассвело, несколько раз совсем прояснялось небо, и тогда озаряли церковь косые лучи осеннего солнца и выцветали желтые огоньки свечей, виден становился клубящийся дым ладана поднимающийся к высокому своду. Длинная свеча, поставленная Павлом «за Ольгу» догорела до конца, он зажег новую, догорела и она. Теперь он глядел на ровный язычок третьей, который время от времени вдруг вспыхивал ярко, трепетал и потрескивал, и тогда Павел тоже стряхивал с себя оцепенение, подбирался, но не надолго. Снова окутывало его облако светлой дремы.
Пели монахи. Всего их было здесь не более десяти. Да еще пять-шесть паломников, один верующий старичок из местных и несколько местных же старушек.
Около часу дня все приложились к кресту, причем вперед прошли сперва мужчины, а после них уже женщины. Родионов опустился на скамью, с наслаждением прислушиваясь к ноющим ногам. Хотелось заложить ногу за ногу, он уже дернулся, но вспомнил, что так здесь сидеть не положено и с усилием остановил себя. И все-таки страшно хотелось положить ногу за ногу. Как никогда в жизни хотелось, жаждалось. Ноги хотели быть свободными и раскованными, а потому сами собою взбрыкивали и трудно было их удержать. «Черт вас подери! — стукнул себя по упрямому колену Павел, но тут же спохватился — черта-то здесь как раз и нельзя! Тьфу ты!..»
Потом был обед — трапеза, и снова с молитвой и чтением назидательной книги, и снова Павлу нестерпимо хотелось неприметно для окружающих, под столом положить ногу за ногу. Ладно, успокаивал он себя, дотерплю до дому… Завтра же в путь.
Однако ни завтра, ни послезавтра он не уехал, удерживало его какое-то странное любопытство, словно что-то должно было вот-вот произойти и открыться, и совсем уже решившись, он неожиданно для себя откладывал свой отъезд до следующего утра, и так продолжалось две недели.
Вечерние службы проходили уже веселей для него и легче, хотя длились они тоже более четырех часов. Труднее всего было вставать по утрам, когда окна были еще совсем темны, а на траве вдоль дорожки, по которой они молча шли в церковь, лежал белый иней.
Дни эти тянулись однообразной чередой, время отмерялось службами и трапезами, и уже не ждал Павел с нетерпением, когда же закончится очередная служба, а потому и оставила его досада на то, что там, за стенами храма столько важных и срочных дел, а тут приходится стоять без всякой видимой пользы. Как-то само собою так вывернулась жизнь, что дела эти стали второстепенны и не важны.