Искусство и политика - Антонио Грамши
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Согласно Росси, «сознание идейного разрыва, осуществлявшегося на протяжении нескольких столетий между античностью и новой эпохой», потенциально заложено в духе Данте, но актуализируется и политически воплощается в Кола ди Риенцо, который, «наследуя мысль Данте, стремится восстановить римскость, а следовательно, и итальянскость (почему—„следовательно“? Кола ди Риенцо думал только о народе Рима как таковом) Империи и связать священными узами римского начала все итальянские народности в единую нацию, в народной культуре воплощением этого сознания оказывается Петрарка, который приветствует Кола, „нашего Камилла, нашего Брута, нашего Ромула“, и усердно трудится над изучением древности, одновременно воскрешая и одушевляя ее как поэт». (Продолжается исторический роман: какой результат имели усилия Кола ди Риенцо? Абсолютно никакого. Как можно творить историю с помощью бесплодных желаний и благих намерений? И не попахивают ли чистейшей риторикой все эти Камиллы, Бруты и Ромулы, сваленные Петраркой в одну кучу?)
Росси не удается провести четкого разграничения между среднелатинским языком и латынью гуманистической, или, как он ее именует,– филологической. Он не хочет понять, что в действительности речь идет о двух разных языках, так как языки эти выражают два разных миропонимания, в известном смысле противоположных, хотя и ограниченных кругом одной лишь интеллигенции. Он не желает понять, что предгуманизм (Петрарка) еще отличается от гуманизма, потому что «количество переходит в качество». Петрарка, можно сказать, типичен для этого перехода как писатель, пользующийся народным языком, он поэт буржуазии, вместе с тем он уже интеллектуал антибуржуазной реакции (синьории, папство) как писатель, пишущий по-латыни, как «оратор», как политический деятель. Это объясняет также феномен «петраркизма». Чинквеченто и его искусственность «петраркизм» явление чисто книжное, ибо чувства, порождавшие некогда поэзию сладостного нового стиля и самого Петрарки, не господствуют больше в общественной жизни, точно так же как в ней не господствует больше буржуазия коммун, загнанная опять в свои лавки и в приходящие в упадок мануфактуры. Политически господствует аристократия, в большинстве своем состоящая из parvenus 24 , группирующаяся при дворах мелких государей и защищаемая отрядами наемников. Она создает культуру Чинквеченто и способствует расцвету искусства, но политически она ограничена и в конце концов попадает под чужеземное иго.
Росси, таким образом, не способен увидеть классовые причины перемещения самой ранней поэзии на народном языке из Сицилии в Болонью и в Тоскану. Он ставит на одну доску «имперский и церковный предгуманизм (в его понимании) Пьера делле Винья и маэстро Бернардо да Наполи, столь страстно ненавидимого Петраркой», «предгуманизм», «все еще коренящийся в ощущении того, что Империя продолжает жизнь древнего мира» (то есть все еще среднелатинский, подобно муниципальному «предгуманизму» веронских и падуанских филологов и поэтов, а также болонских грамматиков и риториков), и сицилийскую поэтическую школу и уверяет, будто и то и другое явление оказалось бесплодным, ибо оба они были связаны с «уже изжившим себя политическим и духовным миром». Сицилийская школа, впрочем, оказывается не вовсе бесплодной, ибо Болонья и Тоскана вдохнули «в ее голый техницизм новый дух демократической культуры». Однако справедлива ли подобная цепь объяснений? В Сицилии торговая буржуазия развилась под покровом монархии и вместе с Фридрихом II оказалась втянутой в орбиту Священной Римской империи германской нации. Фридрих в Сицилии и на юге Италии был абсолютным монархом, но вместе с тем он был также средневековым императором. Сицилийская буржуазия, подобно буржуазии французской, в культурном отношении развилась быстрее, чем буржуазия Тосканы. И сам Фридрих, и его сыновья сочиняли стихи на народном языке и в этом смысле участвовали в новом подъеме гуманизма, наступившем после Тысячного года, да и не только в этом смысле тосканская и болонская буржуазия действительно была идеологически более отсталой, чем средневековый император Фридрих II. Таковы парадоксы истории. Однако не надо фальсифицировать историю, как это делает Росси, искажая значение терминов из любви к общему тезису. Фридрих II потерпел неудачу, но в данном случае речь идет о совсем иной попытке, нежели та, которую предпринял Кола ди Риенцо, и о совершенно ином человеке. Болонья и Тоскана восприняли «голый сицилийский техницизм», исходя из совсем иного понимания истории, чем то, которое свойственно Росси: они поняли, что речь идет об «ихнем деле», но в то же время не поняли, что Энцо, хотя он и нес знамя всемирной Империи, был тоже «ихним», и потому сгноили его в тюрьме.
Росси полагает, что, в отличие от имперского и церковного предгуманизма, «в шероховатой и порой причудливой латынщине предгуманизма, расцветшего под сенью коммунальных синьорий, вынашивались (?) реакция на средневековый универсализм и стремления, по форме своей неотличимые от национальных (что это значит? Что народный язык был перелицовкой латинских форм?), вот почему новые исследователи классического мира должны были почувствовать в них предвестия того римского империализма, в котором Кола ди Риенцо грезился залог национального объединения и в котором сами эти ученые хотели видеть форму культурного господства Италии над остальным миром. Национализация (!) Гуманизма, которая в XVI веке осуществится во всех цивилизованных странах Европы, будет порождена вселенской властью культуры, нашей культуры, которая действительно возникла на основе изучения античности, но вместе с тем утвердилась и распространилась как литература на народном языке, а следовательно, как национальная итальянская литература». (Вот она, риторическая концепция, появляющаяся в самой гуще Возрождения, то, что гуманисты мечтали о культурном господстве Италии над миром, не более чем начало «риторики» как национальной формы. Вот тут то и вступает в действие истолкование «космополитической роли итальянской интеллигенции», не имеющей ничего общего с «культурным господством», национальным по своему характеру роль эта, напротив, прямое свидетельство отсутствия у культуры национального характера).
Слово «гуманист» появляется лишь во второй половине XV столетия, а в итальянском языке только в третьем десятилетии XVI века. Слово «гуманизм» – еще более позднее. В конце XIV века первые гуманисты называют свои исследования «Studia humanitatis», то есть «исследования, имеющие своей целью полное совершенствование человеческого духа и потому единственные, подлинно достойные человека. Культура для них не только знание, но также и сама жизнь. Это – доктрина, нравственность, красота, отраженная в единстве живого литературного творчества». Росси, запутавшись в противоречиях, обусловленных механистически унитарной концепцией истории Возрождения, прибегает к образам, чтобы объяснить, как гуманистическая латынь сдает позиции, пока народный язык не побеждает во всех областях литературы и «итальянский гуманизм не получает наконец свой язык, в то время как латынь сходит в могилу» (Однако не окончательно, ибо вплоть до XVIII в она сохраняется в Церкви и в науке, доказывая тем самым, каково было то социальное направление, которое всегда обеспечивало ей неприкосновенность, из светских сфер жизни латынь была изгнана только современной буржуазией, предоставившей оплакивать ее разного рода мракобесам).
«Гуманизм – это не латинизм, это утверждение целостной человечности, а человечность итальянских гуманистов была, если рассматривать ее как явление историческое, человечностью итальянской, так что выражать себя она могла только на народном языке, на котором в обыденной жизни разговаривали сами гуманисты и который, вопреки всякого рода классицистическим установкам, дерзко ломал барьеры латыни. Абстрагируясь от жизни, гуманисты могли предаваться своим мечтам и отвергать новый язык, упрямо отстаивая идею о том, что литература, достойная именоваться литературой, не может обойтись без латинского языка. Однако этому противоречила историческая действительность, породившая и самих гуманистов, и их мечты, действительность, в которой они жили жизнью людей, родившихся почти через полторы тысячи лет после великого римского Оратора». Что все это значит? Откуда это разграничение между мечтой – латынью – и исторической реальностью народного языка? И почему латинский язык не был исторической реальностью? Росси не умеет объяснить такое двуязычие гуманистической интеллигенции, то есть он не хочет согласиться с тем, что народный язык считался гуманистами как бы диалектом, то есть не обладал для них национальным характером, и что как раз поэтому гуманисты были продолжателями средневекового универсализма – разумеется, в других формах,– а вовсе не национальным элементом. Гуманисты были «космополитической кастой» Италия для них представляла, пожалуй, то же, что область в рамках современной страны. Ничуть не больше. Они были аполитичны и анациональны.