Египтолог - Артур Филлипс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что до Атум-хаду, то настал день, когда все было бесспорно утрачено, когда некуда стало бежать. Он вошел в пустой дворец и переступил через человека с лицом, превращенным в кровавый пудинг. Что чувствовал царь в тот полдень? Он хотел спать, он ужасно устал. Он хотел бы, чтобы все было по-другому. Томился по своей царице и безмятежному месту, где они могли бы остаться вдвоем.
Такой день случился: он настал и закончился, унося с собой вселенную без остатка. Случился последний восход, осветивший свиномордые орды у ворот под командованием чужаков, и сожжены были храмы, и сожжена история, и поиски, и слова, и рассказы, и вдохновенье, и определенность нескончаемого будущего, в котором тебе причитаются почет и любовь просто потому, что ты жил в эпоху мира, — все исчезло. Вместо этого случился последний день, и Атум-хаду застыл на мгновение, посмотрел вокруг и попрощался — пусть никто его и не услышал. Он был пойман в сети обстоятельств, человеку неподконтрольных, будь он даже олицетворением великого творца Атума. Ни слуг, ни армии, ни носильщиков, ни женщин, ни денег, ни времени.
«Конец всему». Страшилище для взрослых; единственный упырь, которому дано пережить детство и время от времени пугать нас до дрожи в кишках. Больше, нежели страх смерти; умирая, можно ухватиться за утешительную мысль: продолжит жить то, что нас знаменует или имеет для нас значение, нечто, сохраняющее нас, — хотя бы и знание, что предметы и люди, которых мы любим, выживут и продолжатся. Жизни наших детей продолжаются, значит, и наши не закончатся — вот жалкая выжимка египетского бессмертия для человека современного. Кое-кто, разумеется, сохранит верность глухомани христианских небес или строго разнузданному парадизу Аллаха, но большинство обретает крылья куда проще: дети, внуки, семейный бизнес, работа всей жизни, а то и атрибуты чьей-то повседневности: пивная и по главной улице с ветерком, футбольный клуб, правительство, конституция, старый гарнизон. Если эти учреждения, взирающие на смерть единиц с вышней неколебимостью и бессердечно продолжающие бороздить время, вас не гнетут, значит, вы, наоборот, ими ободрены, и они уподобляются изображениям снеди на стенах фараоновых гробниц. Да, средний человек хватает бессмертие с последним вздохом и находит его — в наследниках, работе, городе, культуре.
Но конец всему! Как должны неистовствовать человек или природа, чтобы кончина твоя стала нестерпимо пустячной и поистине смертной? Тебе нужен ледниковый период или распухшее солнце, испепеляющее Землю? Или и меньшего достанет, чтобы положить конец твоим мечтам о постоянстве? Истребление наследников на твоих глазах в последний миг? Ты банкрот, твой дом в руинах, твои картины сожжены? Или, скажем, так: уничтожены твоя церковь, все твои священники, все письменные упоминания о твоем боге, все его изображения, на них пляшут саблезубые демоны, прислуживающие другому богу, моложе и жестокосерднее. Или так: город, что тысячи лет выдерживал осады, город, где твоя семья жила с начала времен, жемчужина моря или песков, добрая зеленая Англия, вечный Рим, розовый Иерусалим, святая Мекка, твоя вековечная обитель снесена до основания, до последнего кирпича, и последняя бомба сравнивает с землей последний дом как раз перед тем, как твое сердце, запнувшись, выдавливает из себя последние брызги крови. Венеция уходит под воду. Париж горит. Лондон ревет. Нью-Йорк крошится, Афины исходят прахом. Это для тебя еще не конец всему?
Всякая книга всякого автора мировой литературы пылает под пристальным взором невежественных и неохладимых пироманов. Последние учебники истории твоей и прочих стран становятся черной гарью, и тебе на последнем вдохе остается надеяться лишь на убогую крупицу бессмертия: возможно, через сколько-то там поколений слово, которое гениальный долгопамятливый актер прошептал на ухо своему преемнику, а тот — своему, а тот — своему, отзовется смелой попыткой вспомнить «Гамлета» и записать его наново… и что произойдет в финале? Гамлет отравится? Изобьет Полония палкой в темной комнате? Нарядится могильщиком и тайком сбежит со сцены?
Достаточно скоро будут утрачены следующие объекты: музыка Бетховена; ваше любимое пиво; все записи о вашей родословной; место, где вы впервые целовались с девушкой; мед; лед; пейзаж, что ассоциируется у вас со спокойствием и свободой; любые улики вашей юности, подлинные либо тщетно подделанные; ощущение, что все вами наблюдаемое, все ваши любимые есть последовательность устремлений, достижений, отступлений, трапез, церемоний, влюбленностей, разочарований, исцелений, последующих действий.
Будешь ли ты помнить обо мне, Маргарет? Увидишь ли достигнутое мною тут, объяснишь ли его суть миру? Ты же понимаешь, я не могу довериться никому более. Если ты однажды любила меня или представление обо мне, пожалуйста, очень тебя прошу, вырвись из лап своих болезней и позволь моим трудам жить вечно.
Ч. К. Ф. спит. Мне многое нужно закончить. Вдруг безумный Феррелл вздумает притопать сюда с полицией и собаками?
6 января 1955 года
Каждому нравится быть правым, Мэйси. И быть правым оттого, что ты все правильно понял, тоже хорошо. Сегодня утром я смотрю на то, что написал вчера, и меня грызет чувство вроде стыда, что я, возможно, был иногда прав, хоть и понял все неправильно. Сейчас, когда я пишу это, мне уже не совсем ясно, когда и как именно я уличил Трилипуша во вранье. И все-таки я помню то ощущение — да, Мэйси, ощущение верное и ясное, как вкус шоколадки или как дуновение ветра в лицо, — что он врал. И я точно записал для себя: я знаю, что он врет. Но сейчас перечитываю записи — и уверенность как-то исчезает. Про то, что Колдуэлл увлекался археологией, я мог рассказать Маргарет, а она, в свою очередь, могла написать Трилипушу, как-то так. Не важно, коли дело было не в этом, значит, в чем-то еще. Слишком большое искушение — сказать, что взгляд в прошлое все проясняет. Скорее уж время туманит истину. Тогда-то я определенно был во всем уверен, никаких сомнений, только вот сейчас не могу эту уверенность передать. Я не писатель, Мэйси, по нашей договоренности это ваша часть работы. Вы и объясните, на чем я поймал Трилипуша.
И еще я могу сейчас винить себя за то, что не сумел убедить полицию заняться этим делом немедленно. Дежурный констебль считал, что исчезновение англичанина и австралийца четыре года назад во время войны не имеет к нему ни малейшего отношения. Он велел мне пойти в британский консулат, и вот коли там дело захотят расследовать, тогда он за него примется. Растормошить его мне не удалось, он твердил «нет» с гордостью аборигена так, словно я английский король, а не житель такой же колонии, которую англичане поставили на колени. Это было в субботу, 30 числа.
Я вернулся в свой отель и стал ждать известий от моих следопытов. Они не появлялись. Я не ложился до полуночи. Тишина. Я спустился на улицу, чтобы их разыскать, мне даже почудилось, будто я вижу одного из них, но оказалось, что пацан не говорит по-английски, и я так и не понял, из моей он команды или нет. Эти египетские мальчики, скажу вам, все на одно лицо. Я начал опасаться худшего: в отчаянии Трилипуш искалечил моих бедных пацанов.
Воскресенье, 31 декабря 1922 года
Во сне я сидел подле тебя, моя рука была на твоей руке, твоя — на твоем бедре. Мы сидели рядом в безопасном уединенном месте. Я что-то шептал тебе на ухо. Пальцами другой твоей руки я указывал на символы на папирусе, делясь с твоим нежным ушком скрытыми в рисунках секретами.
Солнце уже высоко, по ту сторону скалы наблюдается оживление. Я сидел сначала на утесе, потом пересел ближе, на балкончик, что сконструирован над дырой, хранящей Тутошние сокровища, и смотрел, как великий человек позирует фотографу. Всего чересчур: оборудование, мили ситца и полотна, банки жидких консервантов, цистерны фотографических закрепителей, сита, кирки, бочки и телеги без числа, специально для него собранный поезд с железной дорогой до края Долины, десятки поклонников, жаждущие интервью журналисты. Всего этого давно уже достаточно. Но нет, теперь нам нужны клубы дыма, серебряные вспышки, синие вспышки, «теперь сюда, мистер Картер, смотрите вон туда, сэр, спасибо», и немигающий Взгляд мира пожирает его, но не умаляет. Он без устали — чик! чик! чик! пуфф! пуфф! пуфф! — скармливал миру свое изображение. Великий человек в своем шатре. Около своей дыры. Со своими фаворитами. Притворяется, будто за чем-то наблюдает. Шествует с сокровищем наверх, выходит на солнце славы и тщеславия. Советуется с одним, с другим. Размышляет. Его гробница принадлежит Реставрации, она свидетельствует: ничто не исчезает навсегда, в конце концов все возвращается в ореоле славы. А вот и доказательство: тонкие недолговечные фотографии.
По возвращении обнаруживаю, что в 200 ярдах вниз по тропе страхолюдный и дрянной Феррелл тычется в скальный склон.