Заговор против маршалов - Еремей Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следствие, однако, прекращено не было. Напротив, ему придали еще больший размах.
«В свете последних показаний арестованных роль правых выглядит по-иному,— писал Ежов Сталину (вождь действительно отбыл в Сочи, но после процесса).— Ознакомившись с материалами прошлых расследований о правых (Угланов, Рютин, Эйсмонт, Слепков и др.), я думаю, что мы тогда до конца не докопались. В связи с этим я поручил вызвать кое-кого из арестованных в прошлом году правых. Вызвали Куликова (осужден по делу Невского) и Лугового. Их предварительный допрос дает чрезвычайно любопытные материалы о деятельности правых.
Протоколы Вам на днях вышлют. Во всяком случае, есть все основания предполагать, что удастся вскрыть много нового и по-новому будут выглядеть правые, и в частности Рыков, Бухарин, Угланов, Шмидт и др.»...
Вышинский в свою очередь в краткой записке к протоколам очных ставок Сокольникова с Бухариным и Рыковым многозначительно подчеркнул: «В случае одобрения Вами этих документов мною эти документы будут оформлены подписями соответствующих лиц».
Из последних сил цепляясь за ускользающую власть, Ягода тоже поспешил подбросить в те дни побольше горючего материала. В ожидании главных ересиархов костер пожирал все новые и новые жертвы. Показания против Бухарина, Рыкова и «ушедшего» Томского были выбиты у Куликова и Лугового-Ливенштейна. В сопроводиловке к протоколам, отосланным Сталину, доживавший последние дни нарком писал:
«Особый интерес представляют показания Куликова о террористической деятельности контрреволюционной организации правых. Названные в показаниях Куликова и Лугового — Матвеев нами арестован, Запольский и Яковлев арестовываются.
Прошу разрешить арест Я. И. Ровинского, управляющего Союзкожсбыта, и Котова, зав. сектором Соцстраха ВЦСПС.
Угланов, арестованный в Омске и прибывший в Москву, нами допрашивается.
Все остальные участники контрреволюционной организации, названные в показаниях Куликова и Лугового, нами устанавливаются для ареста».
29 сентября Каганович вместе с опросным бланком направил членам Политбюро проект директивы «Об отношении к контрреволюционным троцкистско-зиновьевским элементам». Директива была принята.
«...До последнего времени ЦК ВКП(б) рассматривал троцкистско-зиновьевских мерзавцев как передовой политический и организационный отряд международной буржуазии. Последние факты говорят, что эти господа скатились еще больше вниз и их приходится теперь рассматривать как разведчиков, шпионов, диверсантов и вредителей фашистской буржуазии в Европе... В связи с этим необходима расправа с троцкистско-зиновьевскими мерзавцами, охватывающая не только арестованных, следствие по делу которых уже закончено, и не только подследственных вроде Муралова, Пятакова, Белобородова и других, дела которых еще не закончены, но и тех, которые были раньше высланы.
Секретарь ЦК И. Сталин»
Радек, прочитав заявление, «молнией» вызвал дочку из Сочи. Собрав все деньги, что нашлись в кремлевской квартире, отнес их жениной сестре. Пусть хоть что-то останется, если Сонечка не успеет вернуться. Легко простился с книгами. Провел пальцем по запыленному стеклу, за которым тускло золотились благоговейной страстью подобранные раритеты. Будто паутинку снял с лица. Редкостные автографы, любовно наклеенные экслибрисы — все тлен.
«Хозяину никого не жаль, а вот мне доченьку жаль»,— вертелось в голове неотвязное. Сам себе напророчил однажды после рюмки вина. Так оно и сбылось, как привиделось.
В заграничных газетах писали, что признание вырывают пытками и гипнозом. Какой там гипноз! Сами кадили и сами пьянели от ладана. Страх пытки — самая страшная пытка. А вообще оттуда, как с того света, еще никто не возвращался.
За ним пришли вечером, но он сказал, что с места не сдвинется, пока не увидит дочь.
— Делайте что хотите: хоть на руках выносите, хоть на месте стреляйте.
Они посовещались и решили потерпеть. Видимо, не хотели лишнего шума: все-таки Кремль. Невдомек было, что красномордые битюги при наганах боятся его, маленького человечка с подвижным лицом очаровательного уродца.
Анекдоты, которые приписывали Радеку, знала вся Москва. «Что такое Политбюро? Два Заикалы (Рыков и Молотов), один Ошибало (Бухарин) и один Вышибало (Сталин)». И от куплетов, что сочинял этот безумной храбрости злодей, заранее подкашивались ноги.
Добрый вечер, дядя Сталин, ай-яй-яй,
Очень груб ты, нелоялен, ай-яй-яй.
Завещанье скрыл в кармане, ай-яй-яй...
За одно упоминание о Завещании давали ВМН[26] а тут такое...
Курили, давя на паркете окурки, молча ненавидели, ждали.
Соня приехала поздно ночью. Увидев впустившего ее в квартиру мужчину в фуражке, обо всем догадалась.
— Что бы ты ни узнала, что бы ты ни услышала обо мне, знай, я ни в чем не виноват,— Ра дек поцеловал ее и надел очки.— Зайди к тетке. Она поможет.
Не предусмотрел проницательный острослов Карл Бернгардович, что Сонина любимая тетечка в тот же день отнесет деньги в НКВД.
38
Небо бомбардировало застекленный навес ледяной дробью. Выпустив в обе стороны клубы пара, локомотив протащил лязгающий буферами состав вдоль длинных перронов Александерплац. В красноватом тумане лица встречающих казались вылепленными из воска.
Вагон плавно качнуло, и он замер, словно лодка, вплывшая в бетонный ковш. Сквозь запотевшее стекло смутно различались носильщики с тележками, полицейский в синей шинели, офицер в фуражке с высокой тульей и красной повязкой на рукаве. На этом отрезке цивильной публики, похоже, не было вовсе. Разве что пара скучных фигур в резиновых плащах и помятых шляпах. Ни оживленной суеты, ни цветов, ни улыбок.
Комдив Мерецков и полковник Симонов приникли к окну.
— Выходить не будем,— сказал Мерецков, проводя рукой по стеклу, но тут же отпрянул, ослепленный вспышкой магния.
Впереди по ходу поезда тоже несколько раз полыхнули голубоватые звезды.
— Фотографируют всех подряд,— успокоительно усмехнулся Симонов.— Долго будем стоять, не знаешь?
— Минут пять, не больше.— Мерецков отодвинулся в угол дивана.— Европа! — он с недоверчивым любопытством взирал на многочисленные таблички и стрелки, прикрепленные к фонарным столбам: «Перрон № 2», «Касса находится в первом зале», «До ресторана 90 метров», «В комендатуру — направо». Вроде бы все, как надо — порядок, а на душе муторно.
На платформе отрывисто прогремел рупор:
— Скорый поезд по маршруту Ганновер — Гамм — Кельн — Аахен — Вервье — Люттих — Намюр — Эрклин — Париж отправляется в семнадцать часов сорок три минуты. На прогулку пассажирам отведено шесть минут.
— Люттих — это где? — спросил Симонов.
— Льеж. Бельгия.
— На свой лад норовят переиначить.
— Не скажи. У нас вон тоже: Вена, Рим, а надо — Виен, Рома... Скорей бы проехать эту Германию!
В купе стало душно — вентилятор действовал только в пути. С улицы просачивались едкие испарения горящего угля.
Мерецков задернул шторки и приоткрыл дверь. Из соседнего купе, будто только этого и дожидалась, выпорхнула полная брюнетка и без стеснения просунулась в щель.
— Abfart! — протяжно прокричал обер-кондуктор.
— Видал? — Симонов с ожесточением защелкнул запор.— Все равно как сфотографировала, стерва!.. Может, перекусим? — он снял синий в полоску пиджак и аккуратно повесил на плечики.
Достали завернутые в коричневую бумагу московские припасы.
— Первым делом покончим с курицей и ветчиной,— решил Мерецков.— А то испортятся к чертям собачьим. Две ночи как-никак до Парижа.
— Правильно, Кирилл Афанасьевич, а с копченой колбаской ничего не сделается.
В народном суде под председательством Фрейслера открылся процесс Лоуренса Симпсона, снятого в Гамбурге с американского парохода «Манхеттен» за распространение коммунистической литературы. Дело слушалось при закрытых дверях.