Плещеев - Николай Григорьевич Кузин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Мне жаль Салтыкова, — писал Антон Павлович, — это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, но открыто презирать умел только Салтыков. Две трети читателей не любили его, по верили ему все. Никто не сомневался в искренности его презрения…»
Антон Павлович прав, но фигуру Салтыкова он видит обобщенно, на фоне окружающей сатирика литературной партии, а для Плещеева Михаил Евграфович был еще и многолетний собеседник из числа наиболее умнейших и проницательнейших. Ведь теперь здесь, в Питере, и душу-то отвести не с кем, потому и приходится заглядывать в общество Суворина — у того хоть, несмотря на неприкрытое лицемерие, чувствуется высокая культура, образованность, острота ума, словом, живы еще те качества, которыми были сполна наделены сверстники Плещеева — «люди 40-х годов»…
В стране ничуть не слабеет правительственный гнет, а после неудачи готовящегося народовольцами покушения на Александра III 1 марта 1887 года еще более усилился. Аресты, казни, каторжные и ссыльные наказания увеличиваются, ряды стойких и решительных борцов с реакцией редеют…
А через полгода после Салтыкова в Саратове скончался Н. Г. Чернышевский почти в полной изоляции от друзей и сподвижников. Как хотел Плещеев навестить Николая Гавриловича, но так и не успел: намечаемая вместе с Короленко и Чеховым поездка по Волге не состоялась ни в 1888 году, когда Чернышевский жил в Астрахани, ни в 1889 году, когда освобожденному «государственному преступнику» разрешили поселиться в родном Саратове…
И какая все-таки несправедливость: умирает один из выдающихся деятелей культуры, но многие предпочитают хранить молчание, дабы не обострять отношений с власть имущими. В письме к А. С. Гацисскому в Нижний, касаясь «церемоний», связанных со смертью Чернышевского (в Нижнем Короленко, Елпатьевский, Гацисский др. предложили создать литературный фонд имени покойного), Плещеев отмечает: «Да, надо сказать правду, что провинция смелее Петербурга. Здесь, как мне известно, ни из одной редакции не послано венка. Не знаю даже, послал ли кто вдове телеграмму. Все боятся себя компрометировать».
Сам-то Алексей Николаевич незамедлительно выслал вдове Чернышевского соболезнование, выразив в нем дань глубочайшего уважения памяти Николая Гавриловича, с именем которого у поэта связаны «воспоминания… о лучшей поре жизни», принял деятельное участие в написании некролога покойному для «Северного вестника», но вот за других петербургских литераторов старик Плещеев поручиться не мог. Литераторы и в самом деле показали себя, увы, не слишком памятливыми и еще менее решительными в воздании заслуженных почестей покойному. Да какие там почести! Даже панихиду по покойному члены комитета Литературного фонда, одним из учредителей которого был Николай Гаврилович еще с конца 50-х годов, решили не служить. Наверное, поступили благоразумно в отличие от студентов медицинской академии, которые все-таки отслужили такую панихиду и… были на год исключены из академии. Только благоразумие такое напоминает элементарную трусость…
Молодые литераторы — Чехов, Леонтьев, Мережковский — смотрели на деятелей типа Чернышевского несколько снисходительно и сочувственно, не очень высоко ставя героическое подвижничество «шестидесятников» — оно казалось им неоправданным. Поэтому Плещеев не был особенно откровенным по этим вопросам, зная, что полного понимания со стороны молодежи тут не будет.
Мережковский так тот вообще, кажется, склонен считать деятельность Добролюбова, Чернышевского, Писарева анахронизмом, хотя сам, в сущности, только-только начинает пробовать свои силы в литературе. Он, конечно, не без таланта, что обнаруживается в сборнике его стихов и в статье о рассказах Чехова, но смущают в его писаниях начетничество, отсутствие живого чувства; ведь ему всего двадцать с небольшим, а в рассуждениях его сквозит порой такая мертвечина, что диву даешься. Обвиняет (и справедливо!) Протопопова в утилитаризме, черствости, а сам в плену мистических догматов, иссушающих душу художественности. Нет, таким новым теоретикам, как Мережковский, никогда не понять одержимости Чернышевского и его сподвижников. Вот о современных проблемах литературы, театра, живописи, музыки с ними еще можно говорить много и толково.
А они, молодые, но уж вкусившие успеха и славы, продолжают видеть в Алексее Николаевиче строгого, но исключительно доброжелательного наставника, шлют ему свои рукописи, прося нелицеприятных отзывов, рекомендаций. И Плещеев, не кривя душой, добросовестно и подробно высказывает свое мнение: весьма критично отзывается о рассказе Чехова «Сапожник и нечистая сила», не одобряет и чеховскую пьесу «Леший», рассказы Короленко «Два настроения», «Птицы небесные», сурово журит Леонтьева (Щеглова) за небрежность, надуманность юмора в его пьесах…
На собственную творческую работу времени, как обычно, не хватает, но Алексей Николаевич помаленьку продолжает выносить на суд читателей и зрителей новые произведения: стихи, переводы, переделывает из французских водевилей «житейские сцены» для театров, переводит и серьезные пьесы по заказу петербургских театров, например, «Медные лбы» Эмиля Ожье для Александрийского театра и «Борьбу за существование» одного из любимейших своих французских писателей А. Доде — для частного театра Абрамовой.
Но тем, что сделано за последние годы, Алексей Николаевич явно не удовлетворен. В письме к А. П. Чехову от 13 января 1890 года он говорит:
«Очень рад, что Вы, наконец, вырвались из петербургского омута, хотя, впрочем, он вам, по-видимому, очень по сердцу. А я так по времени охотно бы променял его на вашу московскую «скуку». При этой скуке можно по крайней мере работать. А здесь нельзя положительно, и если б вы здесь постоянно жили, то, конечно, ничего бы не писали, а только бы обедали, да дам пленяли… и еще разве изредка ездили бы «воду толочь» на Гороховую в «Литературное общество»…»
Сам Алексей Николаевич хорошо познал бестолковую суету петербургского «омута» и предостерегал своих молодых друзей от чрезмерной увлеченности «водотолченьем».
* * *Угроза неминуемой нищеты опять нависает над шестидесятипятилетним поэтом: случается это весной 90-го года, когда Алексей Николаевич вынужден был покинуть редакцию «Северного вестника».
Все началось вроде бы с мелочей: Анна Михайловна Евреинова, почувствовавшая, как полагал Плещеев, «вкус» к редакторской власти, уже давненько стала высказывать Алексею Николаевичу неудовольствие в том смысле, что он при всем своем авторитете ничего якобы не делает для создания нормальной обстановки в редакции (стычки Протопопова и Волынского, уход из редакции Короленко и т. д.). Плещеев к этим нареканиям относился с рыцарской снисходительностью, считая их типичным капризом женщины, облеченной властью,