Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Василий Нарежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Милосердый боже! — сказал Никандр еще печальнее, — пусть бы вы писали роман, комедию или что-нибудь полегче; а то трагедию! Клянусь, сочинение трагедий и молодых людей с ума сводило. Спросите у моего товарища.
— Кто ж сказал тебе, что я пишу трагедию, — спросил князь с некоторым удивлением, и Никандр объявил ему чистосердечно и подробно о своей печали, видя его в такой задумчивости, о замечаниях целого дома, о советах докторских касательно способов излечения от ипохондрии, об рыцарствах молодого трагика Якова и общих их догадках.
Гаврило Симонович, сколько ни был важен, не мог удержаться от смеха. «Друзья мои, — говорил он, — теперь и я, с своей стороны, открою вам тайну мою. Так! мне пришло на мысль досуги свои посвятить размышлению и для большего собственно своего удовольствия, а может быть, и пользы общества, сделаться сочинителем. Надобно было только избрать род сочинений, коими бы мог прославить имя Чистяковых. В том вся и сила. Всегда надобно, прежде нежели обмакнешь перо в чернилы, подумать основательно: хорошо ли знаешь предмет, о коем писать хочешь; будет ли приятен и полезен людям; достаточно ли сил к его совершению? Если не так, то сочинитель никому не принесет пользы, кроме продавцам чернил, бумажным фабрикантам и делателям ваксы; ибо нет зла, в коем бы сколько-нибудь не было и пользы.
Основавшись на сих истинах, начал размышлять, к чему я более способен и за что приняться.
По довольном обдумывании…»
В самую ту минуту вошел курьер и требовал, чтобы Никандр немедленно шел к г-ну губернатору. «Сейчас возвращусь», — сказал Никандр отцу и гостю и поспешно вышел.
— По довольном обдумывании, — продолжал князь Гаврило Симонович, — напал я прежде всего на эпическую поэму, как достойнейшее произведение гения человеческого. Я перебежал в уме всех эпических стихотворцев, нашел в них необъятные дарования, неисчерпаемое воображение, парящую пылкость и прочее, но вместе с тем столько же вздору и нелепостей, и совершенно ничего для пользы мира земного. Например: сделался ли кто-либо лучшим человеком, лучшим гражданином, прочитав в «Илиаде», как Ахиллес, не хотя отдать Агамемнону пленной своей наложницы, называет царя царей пьяницею и сукиным сыном?[96] Или в «Одиссее» описание спальни волшебницы Цирцеи,[97] где перечислены, кажется, все булавки, коими сия могущая блудница ушпиливала свои прелести. А известно, что Гомер считается у нас отцом эпического стихотворства и все его брали и берут за образец.
Таким образом, оставя эпопею в покое, спустился я к трагедии. О древних и говорить не хочу. Никогда не находил я в них того, чего искало мое сердце, и не понимаю, как могут восхищаться ими новейшие, которые узнали природу человеческую, науки, искусства! Да и то уже одно, что каждый из них написал такую кучу трагедий (если филологи говорят правду), кажется, довольно доказывает, что они писали трагедию в два присеста. Чему же доброму и быть тут?
Итак, обратимся к новым: французские трагедии показались мне узкими, мелкими лодками, на коих чучелы Ахиллесов, Агамемнонов, Гекторов, Александров и Кесарей плывут по пузырящемуся ручью, одеты будучи в шитые камергерские кафтаны, с кошельками на косах, в париках XVII века. Английские трагедии и списки их немецкие большею частию похожи на пространную долину, коей взор обнять не может. Там пенятся реки, кипят ручьи — подле болот, где квакают лягушки и шипят змеи. Прекрасные цветы — розы, лилеи и гвоздики — растут, перепутаны крапивою и репейником; громы гремят, молнии раздирают небо, освещая мечи ратоборцев и кровь, ими проливаемую; меж тем как шуты в гремущатых колпаках скачут пред ними, бренча щелкушкамп. Надобно, однако ж, отдать справедливость, что Англия и Германия могут хвалиться несколькими истинно достойными трагиками, которые совершенно превзошли древних и новых всех веков и народов и могут служить достойными образцами.
Нашед, что я не в силах не только превзойти, но и сравниться с сими последними, не захотел быть ниже их, вздохнул и спустился к комедии.
Происхождение или начало сего рода сочинений не думаю я приписывать желанию исправить людские нравы. Основательнее положить можно, что им обязаны мы мщению, злобе, ненависти. Кто лично противу кого не смел обнаружить сих качеств, тот выставлял противника под ложным именем, не забыв так его раскрасить, что всякий мог легко догадываться. А первоначально и сею учтивостию пренебрегали. Я нашел, что сей род театральных сочинений наводнил целую вселенную, ибо начало их происхождения есть общее людям. Хотя в собственной жизни моей есть довольно случаев, могущих быть поводом к не худым комедиям и даже слезным,[98] в коих некоторые немцы так много отличились, но я, чувствуя какое-то отвращение писать что-либо соблазнительное, оставил в покое и Талию, как Мельпомену.[99] Да, теперь до такой степени унизилась нравственность, развратился вкус даже и в нашем отечестве, что никто из так называемых лучших людей не будет смотреть в другой раз комедию, в которой мало похабных двоезначений, соблазнительных положений и вообще всякой возможной низости. Если кто-либо подлинно из жалости к соотчичам затеял написать настоящую комедию, которая исправляла бы нравы, а не развращала, его освистали бы при первом представлении. Стоит внимательно раз десяток посмотреть в театре вокруг себя, что делают молодые девушки, полу— и целые невесты! Зардевшись от кипения крови, едва переводя от жару дух, с полуоткрытыми губами, влажными от изнеможения глазами смотрят, как молодой военный или придворный повеса объясняется в любви девушке, без сведения отца ее и матери, без всякого намерения жениться на ней (ибо о сем вале-дешамбр прежде уже объявит любезной своей Лизетте), после того увозит, — возит, возит и, наконец, привозит на прежнее место. Дело дойдет до аханья родителей, их плача и стона, проклятий и проч. Что делают тогда наши молодые зрители и зрительницы? Тут они занимаются кушаньем апельсинов, питьем лимонаду, рассказами и толкованиями о прежних явлениях, их пленивших, и ждут нетерпеливо, пока молодые безумцы ударят в ладоши и застучат ногами. Знак сей объясняет, что дело пошло опять о разврате; красавицы перестают разговаривать — и смотрят не переводя духа. Вот истинное изображение теперешней комедии.
А потому, кинув все сии бредни, вздумал я описать собственную жизнь свою. В ней найдут немало комедий, трагедий и слезных драм. Я не виноват буду, если глупцы не сумеют воспользоваться моим примером. Исступления мои, испугавшие Никандра и весь дом, были следствия раскаяния, сожаления, неудовольствия и прочих страстей при рассматривании хода моей жизни.
Ударило двенадцать часов; гость простился и вышел; а князь Гаврило, ложась спать, говорил:
— Видно, сына что-нибудь важное задержало.
Глава III
Брак не состоялся
Поутру спросил князь у слуги: «Когда пришел домой Никандр?» Вместо ответа подана ему записка, в которой князь прочитал следующие строки:
«В полночь уезжаю по препоручению г-на губернатора. Не хотел беспокоить вас прощанием. Надеюсь скоро возвратиться».
Князь несколько обеспокоился. «Почему же бы, — говорил он сам себе, — не написать яснее, куда именно едет, зачем, надолго ли? Неужели и мой Никандр есть обыкновенный сын?»
Чай и завтрак показались князю невкусны. Он оделся наскоро и спешил объясниться с губернатором. «Вам совершенно не для чего беспокоиться, — сказал его превосходительство, выслушав сомнения Князевы, — сын ваш послан мною нарочно, чтобы дать ему случай отличиться и возбудить внимание вышнего начальства. Куда и зачем послан — сказать до окончания дела не могу. Оно довольно важно и требует до времени скрытности».
Хотя князь и не совсем доволен был губернаторским ответом, но делать было нечего, и он решился часы уединения посвятить на описание своей жизни, оставив запираться по-прежнему и навлекать подозрение домашних и соседей.
Как в доме Причудина до времени ничего любопытного не происходит, то перенесемся и мы в деревню господ Простаковых. Может быть, там что-либо увидим примечательное.
Наступил ноябрь месяц. Князь Светлозаров, подобно майскому ветру, носился по дому Простакова. Катерина цвела, как алая полная роза. Улыбка покоилась на старческих устах Ивана Ефремовича. Веселая Маремьяна Харитоновна бегала, суетилась, все осматривала, приказывала, переприказывала, — однако без гнева и брани. Одна Елизавета была ко всему равнодушна. Пасмурное спокойствие лежало на глазах ее. Общая радость, казалось, нимало ее не трогала. Она была сирота в объятиях отца и матери; была как бы чужая, даже незнакомая в целом доме. Большую часть дня просиживала в своей спальне за книжкою, за пяльцами и в подобных тому упражнениях.