Незабудка - Евгений Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он первым в отделении изучил новые немецкие мины, наполненные жидкой взрывчаткой — совсем как бутылки с кефиром. Он первым освоил фаустпатрон, держа его под мышкой, как это делают немецкие фаустники, — подсмотрел во время их дуэли с нашим танком. А когда штурмовали форт Луиза на окраине Кенигсберга, Антось пробрался из каземата через запасной лаз в склад боеприпасов, уже подготовленный к взрыву, и перерезал бикфордов шнур.
Первую попытку протиснуться в лаз сделал тогда Таманцев. Но куда ему, такому упитанному, широкому в кости!
Вторым, предварительно хлебнув из фляги, в каземате появился Мамай. Он подошел к лазу, примерился плечами и тут же подался назад, сославшись на неподходящие габариты. Он изобразил на лице сожаление, но Кузовкин понял, что Мамай испугался. Немало бедовых поступков числилось за выпивохой Мамаем, хоть и вид у него такой, будто он ищет вчерашний день. Как же это под самый конец войны он пришел в робость?
— Придется взять опасность в свои руки, — сказал Антось озабоченному дяде Ване.
Тщедушному Антосю лаз показался просторным, он залез туда, даже не сняв с пояса кинжал и гранаты...
А на рассвете Кузовкин первым увидел перерезанный Антосем бикфордов шнур, который тянулся к складу боеприпасов.
В тот же день Кузовкин поделился с замполитом Зиганшиным своими невеселыми наблюдениями над Мамаем. Замполит сказал, что у Мамая это защитная реакция организма перед концом войны. Приключается такое с нашим братом, который четыре года ходил по самому краешку жизни, столько раз заглядывал смерти в глаза и которому тем более хочется дожить до победы.
— Понять последний страх Мамая можно, но оправдать его нельзя, — замполит тяжело вздохнул. — Всем нам, Иван Иванович, трудней, чем вчера. Кто не хочет дожить? Но подымать в самую последнюю атаку — нам с тобой...
В полдень в дымном и пыльном небе над старыми башнями и островерхими крышами Кенигсберга висело по-вечернему рыжее солнце. Известковая и кирпичная пыль порошила глаза, хрустела на зубах.
На берегу пруда разведчики Кузовкина смывали пыль, копоть и пот войны, въевшиеся за дни штурма.
— Выкупались на самую скорую руку, — сказал Таманцев. — Вот если бы получить от судьбы «добро» и дошагать до морской ванны.
А когда Таманцеву посчастливилось дойти до моря, он надел заветную тельняшку, достал из сидора мятую бескозырку, торопливо зашагал к воде своей моряцкой, чуть вразвалочку, походкой, опустился на колени, набрал полные пригоршни балтийской воды и ополоснул лицо.
Антось только читал о морях и океанах, а тут увидел море. Балтика ударила ему в глаза серо-голубым блеском. Вслед за Таманцевым он тоже ступил в кирзовых сапогах в воду, его обдало солоноватыми брызгами.
Антось вгляделся в далекий горизонт — вот она, воображаемая линия, которая соединяет небо с землей. Сегодня эта воображаемая линия едва угадывалась, вода совсем такого же цвета, как небо. Но там, где рвались тяжелые снаряды с невидимых немецких кораблей, подымались высокие столбы, искрящиеся на солнце. Осколки то и дело рябили воду, ломали отражение прибрежных сосен, делая их шаткими. А когда снаряды такого калибра обрушивались на косу, они выкорчевывали столетние сосны, вздымали и просеивали горы песка.
Кузовкин сидел в песчаной яме под корягой могучей сосны, не дошагавшей до моря всего с десяток метров, и ему сладко думалось о завтрашнем мирном дне, которого, казалось, уже можно коснуться рукой.
Он мечтательно разглагольствовал, и никто — ни шумливый Мамай, ни Таманцев, задумчиво глядевший на море, ни Антось, ни двое артиллеристов полковой батареи, тоже выведенной во второй эшелон, — не прерывал его.
— Наверно, у нас теперь в России стук от топоров стоит вселенский, пилы поют на тысячи голосов, рубанки шаркают. Строят дома, мосты, школы. Новые срубы у колодцев, а часовых у воды не ставят. Окон уже не затемняют — полное осветление жизни. Песни поют, не стесняются. А сколько мин еще нужно разоблачить, которые в земле притаились!..
Кузовкину не мешали — может, потому, что вообще он был человек неразговорчивый и приступы красноречия случались у него редко. А может, потому, что каждому хотелось вообразить себе теперь уже близкие дни. Сегодня Зиганшин сообщил от имени Совинформбюро, что над берлинским рейхстагом подняли красный флаг.
Кузовкин предупредил Антося, чтобы он долго не разгуливал по берегу, не уходил далеко от убежища и не очень-то доверялся тишине — уже два часа, как не было огневого налета.
— А шпарит бризантными снарядами, — уточнил Таманцев.
— Казало лихо, что будет тихо! — прокричал Антосю вдогонку Мамай, но предупреждение опоздало...
Небо раскололось, линия горизонта сломалась, море ушло из-под ног, а верхушки сосен засыпало песком.
Глаза Антосю застлал красный свет. В груди пекло и жгло, будто головешка, сорванная ветром с соломенной деревенской крыши, прожгла ватник, гимнастерку, рубашку и кожу.
Полковой медпункт расположился поблизости, в погребе веселой голубой дачи, наполовину скрытой дюнами. Вот она, наволочка с красным крестом, висит над крылечком. Но нести туда Антося было поздно.
— Ну, что? — спросил растерянно Кузовкин, становясь на колени и сняв каску; он только что подбежал и не успел отдышаться. — Что тебе, Антось?
— Похороните в форме.
«Мальчишка-то... До последнего дня переживал, что не числится настоящим солдатом».
И плечи расправились, и сутулиться отвык, и кости обросли мясом — вроде бы повзрослел сразу года на два. Не верилось Кузовкину, что он прожил-провоевал рядом с Антосем всего два месяца. Конечно, пуда соли они вместе не съели. Но, чтобы по-настоящему узнать человека на войне, бывает достаточно и щепотки.
Когда прощались с Антосем, замполит Зиганшин сказал:
— Антось был настоящим солдатом...
Над головами голубело майское небо, опали песчинки, поднятые последней взрывной волной, море до самого горизонта лежало гладкое, будто не его кромсали, терзали, рвали снаряды.
В этой почти неправдоподобной тишине раскатисто прозвучал трехкратный ружейный салют.
Антося похоронили в новенькой гимнастерке с воротником, широким для его мальчишечьей шеи. То была гимнастерка с черными петлицами артиллериста. И пушки скрестили на черном сукне свои крошечные стволы.
1970
ВЧЕРА БЫЛА ВОЙНА
Ничего не слыхать, кроме сердцебиения, не собрать слюны в пересохшем рту и не сглотнуть.
Еще труднее подыматься в атаку, когда знаешь, что война при последнем издыхании, и когда, по словам полкового агитатора, над берлинским рейхстагом уже висит красный флаг. Еще труднее оторвать от земли свое внезапно отяжелевшее тело: оно вдруг стало огромным и каждой клеточкой своей вжалось в благословенную землю. Еще труднее броситься навстречу смертному свисту пуль и осколков. А огонь такой, будто немцы боятся, что не успеют в последние часы войны расстрелять все оставшиеся снаряды, мины, патроны.
Преображенский старался держаться поближе к Таничеву. Надежный парень Никита, на такого можно опереться в серьезном деле.
Командир седьмой роты старший лейтенант Таничев и артиллерийский разведчик лейтенант Преображенский бежали по песчаной поляне, скупо поросшей вереском. Пули и осколки шевелили, взвихривали песок вокруг. Липкие от пота лица как в серой чешуе. У Таничева не увидать ни одной веснушки, у Преображенского — его пижонских черных усов. Песок противно скрипит на зубах, в горле першит.
Трудно бежать по глубокому сыпучему песку, сапоги увязают чуть ли не по голенища. Глаза заливает горячий пот.
Таничев все-таки успел заметить бруствер траншеи, увидел, как оттуда убегали немцы. Бросили в траншее свой пулемет?
Новая взрывная волна швырнула по пригоршне песка за шиворот, за пазуху, в каждый рукав, засыпала глаза. Где-то близко разорвалась мина. Преображенский, отряхиваясь, встал, но Таничев остался лежать. Преображенский склонился над товарищем: штанина на бедре и ниже колена темнела от крови, к ней уже прилипал песок.
Преображенский оттащил раненого в еще дымящуюся воронку, опустился на колени, достал индивидуальный пакет и собрался сделать перевязку, но Таничев процедил сквозь сжатые зубы:
— Отставить, Борис. Один бросок до траншеи. Там немцы пулемет бросили.
— Я по-быстрому. Сейчас разрежу сапог, перевяжу и...
— Отставить. Дай свой пакет. Сам перевяжусь. А ты беги.
— Ну что ты, Никита? Как же я могу?..
— Лейтенант Преображенский! Слушайте приказ: медицину отставить, траншею захватить.
— Бросить? Не могу...
— Молчи, чтобы дружбу не потерять. Беги! Приказываю, как старший по званию...
— Тогда прости, Никита.
Преображенский еще раз оглянулся на Таничева — тот лежал с закрытыми глазами, и даже сквозь налипший песок было видно, что лицо его без кровинки.