Чайковский - Александр Познанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постепенно, как обычно и случалось, творческие замыслы брали верх над всем остальным. В связи с отъездом на войну в Сербию русских добровольцев Чайковский сочинил «Русско-сербский марш», а с конца сентября по 14 октября увлеченно работал над симфонической поэмой «Франческа да Римини», сообщив Модесту в день ее окончания: «.. писал я ее с любовью и любовь вышла, кажется, порядочно. Что касается вихря, то можно бы написать что-нибудь более соответствующее рисунку Доре, но не вышло так, как хотелось. Впрочем, верное суждение об этой вещи и немыслимо, пока она не будет оркестрована и исполнена». По воспоминаниям Кашкина, при сочинении «Франчески» Чайковского очень впечатлила картина адского вихря работы Гюстава Доре, иллюстратора «Божественной комедии». Либретто оперы, основанное на знаменитом фрагменте из дантовского «Ада», было послано ему Ларошем еще в начале 1876 года, но работа над «Лебединым озером», а потом и поездки за границу помешали осуществить этот замысел.
Свободное время Чайковский часто проводил в компании Кондратьева, отношения с которым продолжались, хотя и с оттенком холодности после летнего инцидента в Низах с Киселевым. В Москве в октябре гостил князь Мещерский, только что вернувшийся с Сербского фронта. Сообщения о войне с турками, печатавшиеся в его газете «Гражданин», наделали тогда в России много шума.
В конце октября композитор побывал на репетициях «Кузнеца Вакулы» в Петербурге, а вскоре приехал снова, теперь уже на первое представление, где также присутствовали Николай Рубинштейн и другие консерваторские друзья. Премьера оперы состоялась 24 ноября под управлением Эдуарда Направника. Это событие Чайковский 2 декабря описал Сергею Танееву, находившемуся в Париже: «“Вакула” торжественно провалился. Первые два действия прошли среди гробового молчания, за исключением увертюры и первого дуэта, которым аплодировали. <…> После третьего и четвертого действия… меня по многу раз вызывали, но при сильном шиканьи значительной час-№ публики. Второе представление прошло несколько лучше, но все же можно с уверенностью сказать, что опера не понравилась и вряд ли выдержит более 5–6 представлений. Замечательно то, что на генеральной репетиции все, в том числе Кюи, предсказывали мне громадный успех. Тем тяжелее и огорчительнее было мне падение оперы. Не скрою, что я сильно потрясен и обескуражен. Главное, что ни на исполнение, ни на постановку пожаловаться нельзя. Все было сделано старательно, толково и даже роскошно. <…> Словом, в неуспехе оперы виноват я. Она слишком запружена подробностями, слишком густо инструментована, слишком бедна голосовыми эффектами. <…> Стиль “Вакулы” совсем не оперный: нет ширины и размаха».
Опубликованное суждение Кюи отчасти совпало с авторским: опера «представляет два капитальных недостатка: первый — стиль “Вакулы” не оперный стиль, а симфонический, второй — нет соответствия между музыкой и тем, что происходит на сцене. <…> А музыка “Вакулы” почти сплошь благородна, красива, и в тематическом и в гармональном отношении».
В середине декабря в Москву из Ясной Поляны приехал Лев Толстой. Он появился в консерватории и сказал Рубинштейну, что не уедет, пока не познакомится с Чайковским. Узнав об этом, композитор от страха попытался спрятаться от него в одной из аудиторий, но это не удалось. Пришлось спуститься вниз и пожать руку прославленному писателю. Чайковский вспоминал: «Толстой громадный и в высшей степени симпатичный мне талант. Не было возможности отделаться от знакомства, которое, по общим понятиям, лестно и приятно. Мы познакомились, причем, конечно, я сыграл роль человека очень польщенного и довольного, т. е. сказал, что очень рад, что благодарен, — ну словом, целую вереницу неизбежных, но лживых слов. “Я хочу с вами поближе сойтись, — сказал он, — мне хочется с вами толковать про музыку”. И тут же, после первого рукопожатия, он изложил мне свои музыкальные взгляды. По его мнению, Бетховен бездарен. С этого началось. Итак, великий писатель, гениальный сердцевед, начал с того, что с тоном полнейшей уверенности сказал обидную для музыканта глупость. Что делать в подобных случаях! Спорить! Да, я и заспорил, — но разве тут спор мог быть серьезен? Ведь, собственно говоря, я должен был ему прочесть нотацию. Может быть, другой так и сделал бы. Я же только подавлял в себе страдания и продолжал играть комедию, т. е. притворялся серьезным и благодушным. Потом он несколько раз был у меня, и хотя из этого знакомства я вынес убеждение, что Толстой человек несколько парадоксальный, но прямой, добрый, по-своему даже чуткий к музыке… но все-таки знакомство его не доставило мне ничего, кроме тягости и мук, как и всякое знакомство».
По просьбе Петра Ильича Николай Рубинштейн организовал для Толстого концерт из камерных и вокальных произведений Чайковского. «Может быть, ни разу в жизни, — отмечал Чайковский позже, — я не был так польщен и тронут в своем авторском самолюбии, как когда Л. Н. Толстой, слушая Andante моего Первого квартета и сидя рядом со мной, залился слезами». По возвращении в Ясную Поляну автор «Войны и мира» написал ему в Москву: «Сколько я не договорил с Вами! Даже ничего не сказал из того, что хотел. И некогда было. Я наслаждался. И это мое последнее пребыванье в Москве останется для меня одним из лучших воспоминаний. Я никогда не получал такой дорогой для меня награды за мои литературные труды, как этот чудный вечер. И какой милый Рубинштейн! <…> Он мне очень понравился». В течение этого визита Толстого в Москву писатель и композитор провели два вечера в дружеских беседах. Почти через десять лет Чайковский записал в дневнике: «Когда я познакомился с Л. Н; Толстым, меня охватил страх и чувство неловкости перед ним. Мне казалось, что этот величайший сердцевед одним взглядом проникнет во все тайники души моей. Перед ним, казалось мне, уже нельзя с успехом скрывать всю дрянь, имеющуюся на дне души, и выставлять лишь казовую сторону. Если он добр (а таким он должен быть и есть, конечно), думал я, то он деликатно и нежно, как врач, изучающий рану и знающий все наболевшие места, будет избегать задеваний и раздражения их, но тем самым и даст мне почувствовать, что для него ничего не скрыто; если он не особенно жалостлив, он прямо ткнет пальцем в центр боли. И того и другого я ужасно боялся. Но ни того ни другого не было. Глубочайший сердцевед в писаниях оказался в своем обращении с людьми простой, цельной, искренней натурой, весьма мало обнаружившей того всеведения, коего я боялся. Он не избегал задеваний, но и не причинил намеренной боли. Видно было, что он совсем не видел во мне объекта для своих исследований, а просто ему хотелось поболтать о музыке, которой он в то время интересовался».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});