Том 3. Рассказы 1917-1930. Стихотворения - Александр Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рев сорванных горных пластов напомнил ужасный гул тропических бурь. Ему ответили крики замурованных обвалом людей. Торопливо выползали они на воздух, вынося обмерших и откопанных. Спасение остальных было уже делом часов, а не дней.
Труп Редотта нашли лежащим у опрокинутой и далеко отъехавшей скалы. От непосильного напряжения у него лопнула на руках и ногах кожа; лопнули жилы шеи и внутренностей. Среди других за его гробом шел бельгиец, говоря каждому, кто хотел слушать:
— Действительно, он свернул шею горе, клянусь Бельгией!
Бродяга и начальник тюрьмы
«Свет полон несправедливости. Ни одно дарование не находит достойной оценки. К чему, например, высшее образование, честолюбивые мечтания, безусловная порядочность, аккуратность, наконец, почерк, каким не постыдились бы писать на Олимпе? Увы, все тщета».
Так рассуждал начальник тюрьмы в Н. — городке, столь уединенном и малом, что он никак не мог позволить себе роскошь иметь большую тюрьму и важных преступников. Едва ли было хоть раз, что все сорок камер тюрьмы заняты постояльцами. Как правило, одновременно находилось в ней не более десяти арестантов; но не было блестящих имен. Ни Равашоль, ни Джек-Потрошитель, ни Картуш, ни Ринальдо Ринальдини — но мелкие воры и серые жулики да бродяги.
Таким образом, Пинкертон, начальник тюрьмы, возненавидевший свою громкую фамилию именно за ее блеск фальшивого бриллианта, вечно страдал желчью и напрасным честолюбием.
Наступила весна. Тысячи честолюбцев, легионы непонятых Наполеонов возделывают в это время грядки или окапывают клумбы. Это их роковая судьба: сажать салат и пионы, в то время как их более счастливые камрады насаживают пограничные столбы.
Так поступал теперь и Пинкертон: он бродил по маленькому тюремному саду, намечая, где, что и как посадить. Садик был отделен от тюремного двора живой изгородью; с другой стороны к нему примыкала наружная стена. У стены стояло кресло-качалка; побродив, Пинкертон сел в нее, утомленный ночной работой, и стал жмуриться под жаркими лучами, как кот. Солнце, накаливая стену, образовало здесь род парника; начальник вспотел.
Вошел часовой с хлипким мышеподобным субъектом, достаточно рваным, чтобы подробно не описывать его костюм. Его маленькие глаза бегали с задумчивым выражением; короткое, костлявое лицо, укрытое гнедой пеленой, имело философский оттенок, свойственный вообще бродягам.
— Можешь ты копать землю? — спросил Пинкертон. — Вообще — умеешь ли работать в саду? Ступайте, Смит, я буду сидеть здесь.
Часовой ушел; начальник повторил вопрос.
— Умею ли? — почтительно переспросил рваный субъект, — но, право, вы меня рассмешили. Я работал в висячих садах герцогини Джоанны Фиоритуры, в парке лорда Альвейта, в оранжереях знаменитого садовода Ниццы Кумахера, и я…
— Похоже, что ты врешь, — перебил Пинкертон, зевая и располагаясь удобнее. — Только вот что, приятель: видишь эти две клумбы? Надо их поднять выше.
— Пустое дело, — сказал бродяга. — Не извольте беспокоиться. Однажды, путешествуя, — пешком, разумеется, — из Белграда в Герцеговину, я возымел желание украсить придорожные луга. Я нашел старую лопату. Что же? К вечеру полторы мили лугов были покрыты клумбами, на которых росли естественные дикие цветы!
— Как ты лжешь! — сказал Пинкертон. — Зачем ты лжешь?
Прежде чем ответить, бродяга сделал несколько ударов киркой, затем оперся на нее с видом отдыхающего скульптора.
— Это не ложь, — грустно сказал он. — Боже мой! Какая весна! Вспоминаю мои приключения среди гор и долин Эвареска. Великолепно идти босиком по свежей пыли. Крестьяне иногда сажают обедать. Спишь на сене, повторяя милый урок из раскинутой над головой астрономии. Как пахнет. Там много цветов. Идешь, как будто по меду. Также озера. Я имел удочки. Бывали странные случаи. Раз я поймал карпа в двадцать два фунта. И что же? В его желудке оказался серебряный наперсток…
— На этот раз ты действительно безбожно врешь! — крикнул Пинкертон. — Карп в двадцать два фунта — абсурд!
— Как хотите, — равнодушно сказал бродяга, — но ведь я его ел.
Наступило молчание. Арестант разрывал небольшой участок.
— Нет лучше наживки, — сказал он, вытаскивая из глыбы и перебрасывая с руки на руку огромного ленивого червя, — как эти выползки для морского окуня. Вот обратите внимание. Если его разорвать на небольшие куски, а затем два или три из них посадить на крючок, то это уже не может сорваться. Испытанный способ. Между тем профаны надевают один кусок, отчего он стаскивается рыбой весь.
— Глупости, — сказал Пинкертон. — Как же не сорвется, если выползка перевернуть и проколоть несколько раз, головкой вниз.
— Вверх головкой?!
— Нет, вниз.
— Но обратите внимание…
— А, черт! Я же говорю: вниз!
Арестант сожалительно посмотрел на начальника, но не стал спорить. Однако был он задет и, взметывая киркой землю, бурчал весьма явственно:
— …не на всякий крючок. Притом рыба предпочитает брать с головы. Конечно, есть чудаки, которые даже о поплавке знают не больше кошки. Но здесь…
Снова устав, землекоп повернулся к Пинкертону, убедительно и кротко журча:
— А знаете ли вы, что на сто случаев мгновенного утопления поплавка — девяносто пустых, потому что рыба срывает ему хвост?! Головка же тверже держится. Однажды совершенно не двигался поплавок, лишь только повернулся вокруг себя, и я понял, что надо тащить. А почему? Она жевала головку; и я подсек. Между тем…
Его речь текла плавно и наивно, как песня. Жара усиливалась. От ног Пинкертона к глазам поднималось сладкое сонное оцепенение; полузакрыв глаза, вслушивался он в ропот и шепот о зелени глубоких озер, и, наконец, чтоб ясно представить острую дрожь водяных кругов вкруг настороженного поплавка, зажмурился совершенно. Этого только и ожидал сон: Пинкертон спал.
— Это так портит нервы, — ровно продолжал бродяга, грустно смотря на него и тихо жестикулируя, — так портит нервы плохая насадка, что я решил сажать только вверх. И очень тщательно. Но не вниз.
Он умолк, задумчиво осмотрел Пинкертона и, степенно оглянувшись, взял из его лежавшего на столике портсигара папироску. Закурив ее и вздохнув, причем его глаза мечтательно бродили по небу, он пускал дым, повторяя: — «Нет, нет, — только вверх. И никогда — вниз. Это ошибка».
Он бросил окурок, не торопясь подошел к дальнему углу сада, где сваленные одна на другую пустые известковые бочки представляли для него известный соблазн, и влез на гребень стены. — «Вниз, — бормотал он, — это ошибка. Рыба непременно стащит. Исключительно — вверх!»
Затем он спрыгнул и исчез, продолжая тихо сердиться на легкомысленных рыбаков.
Победитель
Скульптор, не мни покорной
И вязкой глины ком…
Т. ГотьеI— Наконец-то фортуна пересекает нашу дорогу, — сказал Геннисон, закрывая дверь и вешая промокшее от дождя пальто. — Ну, Джен, — отвратительная погода, но в сердце моем погода хорошая. Я опоздал немного потому, что встретил профессора Стерса. Он сообщил потрясающие новости.
Говоря, Геннисон ходил по комнате, рассеянно взглядывая на накрытый стол и потирая озябшие руки характерным голодным жестом человека, которому не везет и который привык предпочитать надежды обеду; он торопился сообщить, что сказал Стерс.
Джен, молодая женщина с требовательным, нервным выражением сурово горящих глаз, нехотя улыбнулась.
— Ох, я боюсь всего потрясающего, — сказала она, приступая было к еде, но, видя, что муж взволнован, встала и подошла к нему, положив на его плечо руку. — Не сердись. Я только хочу сказать, что когда ты приносишь «потрясающие» новости, у нас, на другой день, обыкновенно, не бывает денег.
— На этот раз, кажется, будут, — возразил Геннисон. — Дело идет как раз о посещении мастерской Стерсом и еще тремя лицами, составляющими в жюри конкурса большинство голосов. Ну-с, кажется, даже наверное, что премию дадут мне. Само собой, секреты этого дела — вещь относительная; мою манеру так же легко узнать, как Пунка, Стаорти, Бельграва и других, поэтому Стерс сказал: — «Мой милый, это ведь ваша фигура „Женщины, возводящей ребенка вверх по крутой тропе, с книгой в руках“?» — Конечно, я отрицал, а он докончил, ничего не выпытав от меня: — «Итак, говоря условно, что ваша, — эта статуя имеет все шансы. Нам, — заметь, он сказал „нам“, — значит, был о том разговор, — нам она более других по душе. Держите в секрете. Я сообщаю вам это потому, что люблю вас и возлагаю на вас большие надежды. Поправляйте свои дела».
— Разумеется, тебя нетрудно узнать, — сказала Джен, — но, ах, как трудно, изнемогая, верить, что в конце пути будет наконец отдых. Что еще сказал Стерс?
— Что еще он сказал, — я забыл. Я помню только вот это и шел домой в полусознательном состоянии. Джен, я видел эти три тысячи среди небывалого радужного пейзажа. Да, это так и будет, конечно. Есть слух, что хороша также работа Пунка, но моя лучше. У Гизера больше рисунка, чем анатомии. Но отчего Стерс ничего не сказал о Ледане?