Том 11. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жестокая канонада на Сомме гремела уже несколько дней подряд, перекликаясь с канонадой у Вердена, где французы контратаками отбили у немцев форт Тиомон, потом вновь потеряли его, потом, через день, вновь отбили, наконец вынуждены были уступить весьма упорному и настойчивому врагу все изрытое на большую глубину снарядами место, где был форт, оставив за собою склоны холма.
Еще не ясно было из поступающих донесений, каков размах действий англо-французских армий на Сомме, но известно было, что эти армии численно гораздо сильнее германской и лучше снабжены снарядами.
Неясно пока было и то, кто первый начал действовать на русском Западном фронте, где долго царило затишье. Штаб верховного главнокомандующего сообщал, что немцы открыли сильный огонь к юго-западу от озера Нарочь и одновременно на другом участке при помощи газовой атаки захватили окопы, но потом были из них выбиты; а возле Барановичей русские войска взяли в плен до полутора тысяч человек.
Наконец-то и на втором фронте, у Эверта, началось то, чего долго и напрасно дожидался Брусилов: загремело, — и он уже не мог усидеть в своем Бердичеве.
Когда не день, не неделю, не месяц, даже не год, а уже почти два года изо дня в день мозг одного человека вмещает в себя сотни тысяч людей, раскинутых на многоверстных пространствах, — людей, то убывающих, то прибывающих снова целыми полками, дивизиями, корпусами, людей, стоящих на страже и обороне огромной страны, творящих историю великого народа, — это не может быть и не бывает легким делом.
Но по странным, однако же неуклонным законам, такой человек начинает чувствовать величайшее облегчение, если в его мозг вливаются еще сотни тысяч, даже миллионы других людей, занимающих место рядом с прежними.
Несмотря на всю свою неприязнь к Эверту, Брусилов чувствовал себя безмерно помолодевшим, когда раскачался наконец Эвертов фронт, пусть даже зачинщиками в этом были сами же немцы: важно было ведь не то, своя или вражеская ставка вывела его из состояния летаргии, а то, что он выведен, ожил, действует и непременно будет действовать в будущем, так как в ближайшие же дни он продвинется вперед, и немцы не в состоянии будут остановить движение всего русского фронта, поскольку они зажаты теперь в тугие тиски на Сомме и у Вердена.
Именно это стремление вперед всеми силами, как своими, так и соседними, так и союзными, дальними, там, на западе, двинуло на фронт Брусилова: он ринулся в схватку, как юный кавалерист, который не может ведь усидеть спокойно на коне, когда все поле перед ним полно топота бешеной атаки, гиканья, выстрелов, орудийного гула и дыма, ослепительного блеска сабель…
Он был таким и прежде, этот «берейтор», как презрительно называли его иные «моменты», то есть академисты, стремившиеся исключительно к штабным теплым местам, где можно было уверенно и быстро двигаться в чинах, не двигаясь при этом с просиженных другими подобными же карьеристами кресел. Кроме того, восьмая армия, которой поручена была труднейшая и почетнейшая задача, не успела еще совершенно оторваться от него и побледнеть в его представлении. Он не мог поставить ее в ряд с остальными, если бы даже и захотел этого: слишком сжился он с нею за двадцать месяцев войны.
— Казалось бы, пустые, затрепанные слова: «сроднился с армией», — говорил в своем вагоне, прислушиваясь к ходу поезда и глядя в окно, Брусилов Клембовскому и Дельвигу, — однако это так… Что-то есть, чего не выдерешь из памяти, не говоря, конечно, о том, что вместе переживались походы, наступления и отступления, победы и поражения… Я ведь очень многих офицеров знаю и помню не только среди штабных, из строевых тоже… Мне кажется, что решительно всех командиров полков даже, не только начальников дивизий, я отчетливо помню… И удельный вес каждой крупной там части мне хорошо известен: я знаю, что одна часть может дать больше, а другая, — все от командного состава зависит, — меньше… «Сродниться» — это значит «знать», а «знать» — это значит гордиться, потому что… потому что нельзя, господа, с тем и сродниться, чем нельзя гордиться… Вот вы, например, Сергей Николаевич, — обратился он к Дельвигу, — говорили мне как-то о своем отце, что был он в Севастопольскую кампанию командиром полка; какого именно?
— Владимирского, пехотного, Алексей Алексеевич, — ответил светловолосый, широколобый и широкоплечий Дельвиг, человек лет пятидесяти. — Полк этот теперь в шестом корпусе, у генерала Гутора, Владимирский полк.
— Вот видите, как: вы все-таки следите за ним, — где он и как, — хотя вы сами и артиллерист и никогда лично во Владимирском полку не служили. Вы только слышали об этом полку от своего отца еще в детстве, — и этого довольно: Владимирский полк стал уже вам родным… Этим-то и были сильны армии в прошлом, когда тридцать — сорок тысяч человек считалось уж целой армией, а теперь, конечно, у нас, как и у противника, даже, по существу, и не армия, а народ с оружием, но требования к этому народу в двадцать раз более повышенные, чем к солдатам и офицерам, например, боевой кавказской армии в турецкую войну. Правда, молод я еще тогда был, однако помню…
— А что будет еще через тридцать-сорок лет? — вставил Клембовский. — Какие требования к человеку будут предъявлены тогда?
— И успеет ли человек за такой промежуток времени настолько измениться психически, чтобы вынести войну, какая тогда будет? — спросил и Дельвиг. — Ведь техника может развиться чудовищно за тридцать — сорок лет…
— Да, вот именно, — перебил Брусилов, — разовьется техника… Между прочим, если бы мне, когда я был на Кавказе поручиком Тверского драгунского полка, в семьдесят седьмом году, сказали, что я буду через тридцать девять лет главнокомандующим армии в полмиллиона и даже гораздо более человек, разве я бы этому поверил? Уверяю вас, что счел бы за глупую над собою шутку и сгоряча мог бы обругать подобного шутника… Однако, как это ни странно, худо ли, хорошо ли, руковожу вот огромной армией… Значит, что же, собственно, из этого следует? Славолюбив ли я? Нет, нисколько. Мечтал ли я непременно выскочить в Наполеоны? Смею вас уверить — никогда! К чему-нибудь я стремился все-таки? Только к тому, чтобы выполнять свои обязанности.
— Если даже только так, Алексей Алексеевич, — сказал, улыбнувшись, Клембовский, — то ведь это, выходит, тоже редкостное явление. Обязанности ваши росли вместе с повышением по службе, и вы оказались им по мерке, — значит, вы тоже росли вместе с ними. Вот и ответ на серьезный вопрос, какой задал Сергей Николаевич: успеет ли человек психически измениться, чтобы вынести будущую войну?
— Какой же это ответ? — недоуменно спросил Дельвиг. — Я ведь говорил о рядовых людях, а не о главнокомандующих, и тем более не о лучшем из них в России… А рядовых людей, которые будут втянуты в войну, скажем, через тридцать лет, будет, может быть, не несколько десятков миллионов, как теперь, а… боюсь сказать, — вдруг сотни миллионов, — например, вся целиком Европа, и Азия, и Африка, — весь Старый Свет…
— Значит, война всех против всех, — досказал Клембовский. — Как же тогда?
— Вот именно, — как же тогда будет выносить эту войну обыкновенный средний человек? Ведь тогда она будет вестись главным образом аэропланами, так что, может быть, и артиллерия будет громить города и села в тылу с воздуха… Не пропадет ли тогда у человека вообще, у человека en masse вкус к жизни? К чему тогда целую жизнь стремиться приобретать знания, семью, имущество, если в один день, — хотя бы ты был уже и не призывного возраста и жил бы вдалеке от государственных границ, — семья твоя истреблена, имущество уничтожено и сам ты, если уцелеешь даже, сделаешься инвалидом, бобылем, нищим… Перестанут ли ввиду таких чудовищных средств истребления воевать люди?
Дельвиг переводил глаза с Клембовского на Брусилова, и Клембовский, подумав не больше трех секунд, сказал убежденно:
— Нет, все-таки не перестанут.
Брусилов же несколько задержал ответ. Он смотрел на Дельвига как бы издалека, хотя и сидел против него в купе обычной ширины. Продолговатое лицо его, ровно половину которого занимал лоб, нисколько не загорело, несмотря на июнь, — ему некогда было выходить на воздух, — и на этом белом лице внимательные, как бы пронизывающие, глаза его были слегка презрительны, когда он проговорил медленно:
— Какими бы средствами ни велись войны, они, конечно, не прекратятся, несмотря ни на какие наивные Гаагские конференции, раз только существуют государства, опоздавшие к разделу колоний… И какие бы жестокие они ни были, инстинкта жизни в человеке они тоже не истребят… И самая постановка вопроса вашего, Сергей Николаевич, мне кажется, простите, несколько отвлеченной. А ближе к делу был бы другой, не менее проклятый вопрос: почему мы так дурно подготовились к войне в Европе, когда получили уже урок в Азии? Почему мы не разглядели, что если есть у России заклятый враг, то его не надо искать за тридевять земель, — он рядом с нами и ест наш хлеб, и имя этому врагу — германец!