Стеклодувы - Дафна дю Морье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Франсуа сразу же подошел ко мне и обнял меня.
– Да, – сказал он. – Это случилось вчера, внезапно. Она ехала в шарабане из Сен-Кристофа в Антиньер, чтобы закрыть дом на зиму, за кучера у нее был молодой Марион, и как раз когда они сворачивали с дороги к ферме, она вдруг упала.
Молодой Марион позвал отца, они вдвоем перенесли матушку в дом и положили на кровать. Она жаловалась на ужасные боли в животе, и ее стошнило. Марион послал сына за врачом в Сен-Патерн, но не успел молодой человек выйти из дома, как она умерла.
Одна, никого при ней не было, кроме этого крестьянина. Никого из нас. Зная матушкин характер, я могла предположить, как все это было. Она, наверное, почувствовала себя плохо еще раньше, утром, но никому ничего не сказала. Решила, должно быть, следовать установленному порядку и закрыть дом на ферме ранней осенью, с тем чтобы провести зимние месяцы в другом своем доме, в Сен-Кристофе – в девяносто втором году его переименовали в Рабриан, когда святые вышли из моды. И вот она отправилась на ферму, чтобы привести там все в порядок. Шок притупил все мои чувства, я еще не могла плакать. Я направилась в кухню, где кормили обедом молодого Мариона, и стала его расспрашивать.
– Да, – подтвердил он, – гражданка Бюссон была бледна, когда мы выехали из деревни, однако ее никак нельзя было уговорить остаться дома и не ехать в Антиньер. Она говорила, что обязательно должна все осмотреть хотя бы еще раз, прежде чем наступит зима. Она была упряма, вы же знаете. Я уж потом говорил отцу: она словно бы знала.
Да, подумала я. Внутреннее чувство подсказывало ей, что это будет в последний раз. Однако это внутреннее чувство пришло слишком поздно. У нее не оставалось времени на то, чтобы еще раз посмотреть на ферму, – только на то, чтобы умереть в своей постели.
Молодой Марион сказал нам, что будет вскрытие. Муниципальный врач нашей округи должен был прибыть в течение дня, чтобы установить причину смерти.
Уже наступил вечер, и было слишком поздно ехать в Сен-Кристоф. Мы решили сообщить о смерти матушки Пьеру и Эдме в Ле-Ман и выехать с утра на следующий день. Молодой Марион сказал нам, что кто-то уже поехал в Вандом, чтобы известить Мишеля.
Был прекрасный теплый день золотой осени – такие иногда случаются в конце октября, – когда мы четверо собрались в Антиньере. Завтра небо закроется облаками, с запада подует ветер, принеся с собой дождь, срывая с деревьев последние листья, как ему и полагается, так что вся природа вокруг нас станет мрачной и унылой. Сегодня же воздух был напоен сладостной негой, и выкрашенный в желтую краску домик в изгибе холма золотился в лучах заходящего солнца.
Был именно такой день, какие любила матушка. Я стояла на взгорке, над самым подворьем фермы, в том самом месте, где, по словам Мариона, матушке стало плохо, и у меня было странное чувство, что она здесь, со мной, держит меня за руку, как бывало в детстве. Смерть, вместо того чтобы разорвать все связи, сделала родственные чувства еще крепче.
В доме нас ожидал доктор, рядом с ним стоял Мишель. Мой брат сильно похудел и побледнел, с тех пор как уехал из Шен-Бидо. Вскоре к нам присоединились Пьер и Эдме, и моя сестра, которая не проронила ни слезинки в те страшные три дня в Ле-Мане два года тому назад, залилась слезами, увидев меня.
– Почему мама не послала за нами? – говорила она. – Почему не сказала, что болеет?
– Такой уж у нее характер, – ответил Пьер. – Я был здесь всего несколько недель тому назад, и она ни на что не жаловалась. Даже маленький Жак ничего не замечал.
Жак находился в Сен-Кристофе у Лабе, одного из наших родственников, и должен был там оставаться до тех пор, пока не будут решены все вопросы, касающиеся его будущего. Меня нисколько не удивило, что Пьер сразу же вызвался быть его опекуном.
В полном молчании мы стояли возле тела нашей матери. Доктор рассказал нам о результатах вскрытия, которое показало, что причиной смерти было прободение язвы желудка, однако невозможно было определить, как давно началось заболевание. Доктор вместе со своим помощником произвели вскрытие в маленьком домике, расположенном по соседству, там и находилось тело матушки в ожидании похорон. Сам матушкин дом был опечатан, но теперь чиновник снял печати и открыл двери, чтобы мы могли войти и убедиться, что все в порядке и никто ничего не тронул.
До этого момента я не плакала, а теперь заливалась слезами. К чему бы мы ни прикасались, во всем чувствовалась матушкина рука. Многое она уже нам раздала, оставив себе лишь те вещи, которые напоминали ей о нашем отце и о прожитой с ним вместе жизни.
Сен-Кристоф мог превратиться в Рабриан, мадам Бюссон – в гражданку Бюссон, короли, королевы и принцы могли отправиться на гильотину, и вся жизнь в стране измениться, а моя матушка оставалась верной своему вневременному миру. В доме по-прежнему стоял комод с мраморным верхом и ореховое бюро; в буфете – дюжина серебряных тарелок, которые ставились на стол, когда в шато Ла-Пьер бывали гости. Она сохранила восемнадцать бокалов и двадцать четыре хрустальные солонки, изготовленные Робером в первые дни его самостоятельной работы, сразу после того как он был произведен в мастера, а в одном из ящиков письменного стола мы обнаружили плотно исписанные страницы с полным изложением хода процесса, связанного с его банкротством.
Были там и более личные предметы, глядя на которые казалось, что матушка все еще находится с нами: кресло перед камином, ломберный столик, на котором она раскладывала пасьянсы, пюпитр для нот – воспоминание о давно прошедших днях, когда у нас был свой собственный хор в Ла-Пьере и в праздники в дом приходили рабочие, чтобы петь вместе с нами; корзинка для Ну-Ну, собаки, которая жила у нее много лет, и клетка, где в свое время жил Пеле, один из двух попугаев, привезенных Пьером с Мартиники в шестьдесят девятом году.
Мы пошли наверх, в спальню, где все дышало ее присутствием: кровать под зеленым пологом – ложе, которое она делила с моим отцом, – обивка на стенах, каминный экран возле письменного столика. Часы на камине, серебряный кубок рядом с ним, отцовская трость с золотым набалдашником и золотая табакерка, которую ему подарил маркиз де Шербон, когда он уезжал из Шериньи в Ла-Пьер; ее зонтик из тафты, ее настольная лампа…
– Как будто бы время остановилось, – прошептала Эдме. – Я снова в Ла-Пьере. Мне три года, в стекловарне звонит колокольчик, возвещая конец смены.
Мне кажется, больше всего нас поразил ее шкаф и белье, аккуратно сложенное на полках. Мы начисто о нем забыли, а она хранила его все эти годы, используя для себя несколько стареньких простыней, а остальное сберегая нам в наследство. Вышитые простыни и наволочки, дюжины скатертей, нижние юбки, носовые платки, муслиновые чепчики, давно вышедшие из моды, но отлично выстиранные и свежие, – на полках лежало больше сотни этих чепчиков, переложенных розовыми лепестками.