Солдаты мира - Борис Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В умывальнике кто-то старательно подбирал на гитаре аккомпанемент: повторял всего одну фразу и каждый раз сбивался в одном и том же месте. Поликарпов знал, какой аккорд надо брать — простой Д7. Но не стал: «Шуганут еще».
Дневальный, не видя, что за ним наблюдают, подошел к гире, толкнул правой три раза, ощупал бицепсы.
— Алеша, смотри! — Ризо отодвинул дневального, снял ремень, расстегнул воротничок.
«Сила в нем дикая, — сразу оценил Поликарпов, — но закрепощен».
Верно. Ризо тратил в два раза больше энергии, чем следовало. Он побагровел на пятнадцатом жиме.
— Ризо!
— Да, — с готовностью грохнул двухпудовыми гирями о помост Назиров. — Отлично получается? Пять баллов.
— Надо спокойней. Не напрягайся так.
Поликарпов взял гирю правой, бросил на плечо и, улыбаясь, стал жать. Чисто. Не подбрасывая. А когда почувствовал, что вены на лбу начинают набухать, перебросил гирю в левую. Он хитрил: еще два раза правой, и он бы дошел, стал бы подбрасывать, клониться левым плечом к полу. Но он знал, когда надо заканчивать, чтобы произвести эффект. Левой он выжал семь раз и аккуратно поставил гирю на помост.
— Еще?
— Слушай, — сказал Ризо, — отлично! Ты меньше меня! Я чемпион. Иди ко мне. Я тебя научу.
— Я не против, — ответил Поликарпов, а заметив, что вокруг собрались разведчики, скромно добавил: — У нас тренер был нормальный. Спокойный мужик. Меня на мастера по штанге тянул. Не успел просто до армии.
Поликарпов сыграл на гитаре, у него появились почтительные ученики. Гирями он работал достойно.
«Отец, все твое пригодилось, — написал он. — Поручили делать боевой листок, потому что почерк оказался самым красивым в роте. А почерк ведь у нас с тобой одинаковый».
Ребята, кажется, приняли. Загадкой оставалось отношение лейтенанта. Семаков смотрел подозрительно.
В темноте зимнего утра левофланговый Поликарпов стучит тяжелыми подкованными сапогами. Его дыхание сливается с дыханием товарищей. Еще не пришедшие в себя после сна десантные батальоны занимаются утренней физзарядкой.
Восемь минут ходьбы.
Бег по кругу.
Тридцать пять минут упражнения на гимнастических снарядах.
Потом с гирей.
Тренировка в беге на сто метров.
Семь минут бога поротно.
Он уже знает, что гири и гантели не только в их казарме. Когда его послали в штаб, такие же помосты он увидел в кабинетах начштаба, замполита. У писарей! А у врачей стоят брусья. Врачи больше всего поразили воображение Поликарпова. Им-то зачем? Лейтенант слышал, что так даже у командующего в Москве.
С утра Поликарпов уже крутится на лопингах.
«Это такие гимнастические качели, делаешь полные обороты, понятно? А гирьки на шею ловим: слабым десантник быть не может, как не может быть парашют без купола», — написал он хуторскому другу.
За окнами темно. Все устали от криков, грохота падающих тел. Ноги дрожат, начинает кружиться голова.
Климов выходит на воздух. Кругом синий снег. Тишина. Ветер не гуляет в соснах, по-домашнему желтым светятся окна его казармы на третьем этаже.
Климов дышит чистым лесным воздухом, стараясь разглядеть в небе намек на завтрашние парашютные прыжки. Звезд нет. Тучи. Всего-то и нужно — крепкий мороз и несильный ветер, который бы сдернул с неба облака…
«Семаков не отпустит, — думает он. — Скоро разведвыход. Кто пойдет вместо меня? Ни за что не отпустит».
С утра в промерзшей БМД, не слушая спора ребят, Климов размышляет: с той минуты, как он оказался в канцелярии у капитана с Хайдукевичем, все идет навыворот.
Он никогда раньше не плакал. Слезы матери и интернатских приятелей он видел часто — плакали от него. Но его самого никто не мог заставить пролить слезу: тоска, сжимающая горло, не должна быть заметной, печаль надо носить в себе, другие не должны видеть твоего несчастного лица.
Письмо в военкомат отправлено, ему показали копию. Он поблагодарил. Но отчего капитан, глядя ему прямо в глаза, строго сказал тогда: «Без шуток, Климов!» Неужели догадывается? Чушь. Климов и сам еще не знает, что именно нужно сделать.
Ему надо домой.
Сегодня он проснулся среди ночи, сердце ныло от воспоминаний о матери, что-то тоскливое и непонятное — жалость? К кому — к ней? К себе? — сдавило горло, во рту появился металлический привкус, словно ложку лизал. «Кому мы с тобой нужны»…
Он понял в эту ночь: защитить свою мать может только он, взрослый, сильный человек, которого она все же зачем-то родила двадцать лет назад.
От этой мысли ему стало вроде бы легче, и он решился, не испытывая сомнений.
«Я приеду, — твердил он, снова засыпая, — я приеду».
Он обязательно должен появиться дома — с крепкими руками, никого не боящийся сын своей матери. Все должны увидеть треугольник его тельняшки на морозе. Чем скорее он появится там, тем легче будет матери. Он все поставит на свои места.
«Без шуток, Климов», — сказал ему капитан.
А он и не шутит.
В письме домой он рассказал о запросе в военкомат. Он был растроган своими мыслями, что все же обязательно приедет, пусть не сейчас, позже. А сестру — рука долго медлила в этом месте — мать пусть назовет в память бабки Татьяной. Бабка была добрая. И после подписи нарисовал эмблему — парашют с кораблями в стороны и вверх.
Открывается дверь, выпускает на улицу клубы дымного тепла. Выходит лейтенант и, усмехаясь, говорит:
— Плакали прыжки. Декабрь — дурацкое время.
Дима в тренировочном костюме стоит рядом с Климовым, вровень, обхватив свои плечи руками.
— Сколько здесь живу, каждый декабрь такой, — говорит он. — Ни одного еще хорошего не видел. Ты-то не знаешь, а я родился здесь. Неподалеку. — Он топчет снег стертыми кедами. — Плакали наши прыжки, Климов. Снега бы побольше. Поотбивают молодые об мерзлую землю пятки.
— Выходит, — говорит Климов, — десант выбрасывают только в хорошую погоду? Нет погоды — нет войны?
— Здравствуй, новый год, — тихо смеется лейтенант. — Такая, Климов, погода, как сейчас, — наша. Чем хуже, тем лучше. Ни одна собака не увидит и не услышит. Нам не погоды ждать, а непогоды. Разведвыход получится, не сомневайся. Но теперь ведь молодых надо бросать, им в первый раз условия нужны простые, ты же знаешь. И поменьше бы ветра, а то растащит так, что за неделю по деревьям не соберешь… Вообще-то прыжки в такое время не самое приятное в десантной службе.
— А что приятное? — спрашивает Климов.
— Что? — лейтенант становится серьезным. Он молчит, разглядывая небо. — Наверное, когда чувствуешь, что ты очень нужен, что, кроме тебя, этого никто не сможет сделать. А потом, разве ты не ощущаешь себя настоящим мужчиной? Я так думаю.
Климов пожимает плечами.
Они стоят в желтом конусе света, два рослых молодых человека, очень похожие друг на друга, почти одногодки — лейтенант и сержант, однако лейтенант ощущает себя значительно старше, потому что больше убежден в необходимости того, чем занимается сам и чему учит подчиненных, в том числе Климова. Не так давно, всего полтора-два года назад, он впервые по-настоящему ощутил вдруг себя военным навсегда, определенно почувствовал, что избрал достойный путь: военная профессия, а тем более профессия офицера-десантника, — призвание убежденных, честных, прямодушных и сильных людей.
Дима помнит, как после выпуска, перед отъездом к месту службы, лежа в одной комнате с отцом, они шептались в темноте, стараясь не беспокоить мать, заснувшую за перегородкой:
— Теперь я стал кадровым военным и еду в первый в своей жизни полк. Под мое начало дадут сколько-то там людей. Я должен, я обязан буду распоряжаться их временем, силами, управлять их настроением — ими командовать. Но у человека должно быть на это право. Имею ли его я? Мне теперь положено быть знающим, справедливым и смелым, чтобы в каждом случае оказаться состоятельнее даже самого лучшего подчиненного…
Диме хочется сказать Климову нечто такое, чтобы сразу и навсегда этот симпатичный парень, его сержант, понял то, что твердо знает сам Дима, что держит в сердце, чем живет. Диме хочется поделиться с ним самым главным своим знанием, приобретенным, почерпнутым из окружившей его жизни, от людей, с которыми он сталкивается, от доброго и работящего отца, — знанием того, зачем сам он, зачем Климов, подполковник Ярошевский здесь, зачем на голубых петлицах их шинелей парашюты с корабликами.
Еще в училище Дима прочитал слова, настолько поразившие его верностью, что теперь он считает их своими и иногда повторяет про себя.
«Со мной может случиться смертельное несчастье, — говорил человек, — оно входит в мою профессиональную судьбу. Но я бы хотел, чтобы некоторые мысли, рожденные войной и долгим опытом жизни и, может быть, имеющие общую важность, не обратились в забвение вместе с моим прахом и послужили как особого рода оружие тому же делу, которому служил и я. А я служил и служу делу защиты нашего общего отчего крова, называемого Отчизной, я работаю всем своим духом, телом и орудием на оборону живой целости нашей земли, которую я полюбил еще в детство наивным чувством, а позже — осмысленно, как солдат, который согласен отдать обратно жизнь за эту землю, потому что солдат понимает: жизнь ему одолжается Родиной лишь временно. Вся честь солдата заключается в этом понимании: жизнь человека есть дар, полученный им от Родины, и при нужде следует уметь возвратить этот дар обратно».