Неон, она и не он - Александр Солин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро последовали горестные хлопоты. Собралась вся улица. К нему подходили, здоровались, соболезновали. Санька обнял его, прижал к тельняшке и утер красные опухшие глаза. Были еще трое из их компании – растолстевшие мужики с суровыми лицами и такими же женами за спиной. От компании жен, словно елочка отделилась Галка, подошла к нему и уткнулась в его кожаную грудь. Он взял ее за плечи, она подняла к нему лицо с покрасневшим носиком и поцеловала в щеку. В незабываемых, неунывающих когда-то глазах ее дрожали слезы.
Встречаясь с теми, кого давно не видел, убеждаешься, что время есть и оно против нас.
В полутемном морге спала в красной лодке бабушка – чужая, нездешняя, уже готовая плыть к мужу, чтобы затонуть рядом с ним. Он едва сдержал слезы, подошел и застыл перед ней, почти со страхом вглядываясь в малознакомые бескровные черты. На лице ее, руках и белом покрывале зеленела неоновая плесень мертвецкой.
Поехали в церковь, оттуда на кладбище, а там, топча виновато поникшую траву, к деду. Тот уже потеснился, и рядом с ним золотился свежий кубометр набухшего песка. Было тихо и ясно, и бабушка перед тем, как погрузиться в вечную тьму, навсегда прощалась с божьим светом и теми голубыми миллиметрами ртутного столба, что предстояло поменять на полтора метра сырого тяжелого песка. Когда он склонился к ней, в глаза ему бросился малюсенький кусочек грима, который тщетой земных ухищрений прилепился к крылышку носа. И тут он не выдержал, всхлипнул и непослушными пальцами полез за платком.
Пока хоронили – устали. На поминки вернулись грустные и негромкие, но постепенно отошли, разговорились, а Санька, быстро опьянев, даже попробовал запеть «Прощайте, скалистые горы». На него зашикали, и он отступил. Тетя Катя смотрела на зятя молча и грустно. Так же, впрочем, как и на внука покойной. Он столкнулся с ней взглядом и отвел глаза, но там, куда отвел, встретил такой же – все женщины смотрели на него молча и грустно.
Ближе к концу поминок все оживились, заулыбались, развели далекие от повестки дня разговоры. Галка сидела почти напротив него, и он впервые за весь день смог ее как следует рассмотреть.
Если считать, что разрушение женского лица начинается с глаз, а мужского – с печени, то оно, безусловно, ее коснулось. Отчетливые тенистые впадины образовались там, куда он любил когда-то прикладываться губами, ощущая, как трепещут под ними пугливые стрекозы ресниц. Лицо ее, не знавшее, к счастью, того ухода, которым конкуренция большого города заставляет женскую кожу задыхаться под боевым гримом, по-прежнему цвело, хранимое пружинистой триадой – солнцем, воздухом и водой. Правда, кожа была уже не так тонка, но на вид еще упруга, хотя складки у носа и рта, ранее появлявшиеся только в сопровождении улыбки, обосновались там на постоянное место жительства, да чуть морщинился лоб. Свои по-прежнему густые русые волосы она зачесывала назад и схватывала на затылке заколкой. Так же делала и ОНА, но у Галки выходило проще, будничнее. Она пополнела, но не настолько, чтобы потерять стройность. И, конечно, всё тем же невольным вызовом выпирала из-под кофты грудь. Никакого сомнения – она намеренно заняла место напротив, чтобы видеть его. Взор ее расчетливо скользил по его окружению, задерживался на секунду на его лице и уплывал дальше. Когда им случалось сталкиваться взглядами, глаза ее вспыхивали осторожной улыбкой.
Было около восьми, когда решили расходиться. В прихожей все по очереди долго с ним прощались, говорили, какой он молодец, что приехал, и как бабушка его любила, просили не забывать их и приезжать чаще, после чего неловким поворотом подставляли ему спину и удалялись.
– Ты надолго? – улучив момент, спросила Галка.
– Как получится, – отвечал он.
– Мы поможем тебе убрать. Только мужиков домой сведем…
34
Оставшись один, он принялся убирать со стола. Минут через двадцать на крыльцо взобрались легкие шаги. «Можно?» – ржавым голосом спросила сама себя уличная дверь и сама же себе ответила: «Можно…» Входная дверь распахнулась, и появилась Галка.
– Вот и я! – объявила она, глядя на него тревожно и радостно. – Дверь я закрыла на засов.
– А как же остальные?
– Сами управимся! – улыбнулась она, и он склонился над ней, освобождая от мягкой, фасонистой по местным меркам куртки.
Она поправила волосы, одернула серый свитер, который ей так шел, и они не без смущения принялись наводить порядок. Порхая по дому, она сообщила, что дочка Анжелка учится в пединституте в Пензе, как когда-то Тамара, что мать еще хоть куда, что у нее самой неплохая работа на швейной фабрике и что Санька тоже при делах, и хотя попивает, денег им вполне хватает. Он сопровождал ее рассказ безликими восклицаниями, украдкой наблюдая за проворными движениями, за изгибами и поворотами ее тела, обтянутого свитером и черной юбкой, и удовлетворенно замечая, как сквозь новый зрелый облик вовсю заиграли ее прежние черты. Когда закончили, он предложил ей чай. Она отказалась и сказала:
– Давай лучше посидим.
Он включил телевизор, и они уселись на диване напротив. Она поежилась, как от холода и попросила:
– Расскажи о себе. Я слышала, ты не женат? Почему?
Он собрал мысли и стал рассказывать какую-то путаную возвышенную историю надежд и разочарований, которую обязательно отыщет в себе всякий, не решаясь признаться в проигрыше. Она слушала, подперев грудь скрещенными руками, закинув ногу на ногу и глядя перед собой.
– Знаешь, о чем я жалею? – вдруг прервала она его, повернув к нему лицо. – Что не затащила тебя прошлый раз в постель. Очень жалею. Был бы у меня теперь от тебя ребеночек. Только очень зла я на тебя тогда была, очень. А как ты думаешь? Тоже мне – явился, не запылился! Столько лет ни слуху, ни духу! Очень злая была, очень… А теперь уже нет…
– Ты извини, меня, Галка… – покаянным голосом тихо произнес он, впервые, пожалуй, прикоснувшись к тому высокому оскорбленному чувству, каким, не в силах мстить, становится отвергнутая женская любовь. Он разомкнул ее руки, взял ту, что ближе и, склонившись, приложил к губам:
– Прости, Галчонок, прости…
Она другой рукой принялась гладить его голову – как когда-то.
– Куда же делись твои волосы, Димочка? – тихо и грустно говорила она. – Никак, на чужих подушках растерял?
– Выходит, так… – ответил он, не поднимая головы и не выпуская ее руку.
Мягкая рука пахла земляничным мылом.
– Какой ты большой стал… – сказала она, оглаживая его широкую спину. И неожиданно добавила: – Поцелуй меня!
Он поднял голову и вопросительно посмотрел на нее:
– Как – поцеловать? А… как же Санька?
– Спит твой Санька. Напился и спит.
– Но я не могу, это нехорошо…
– Что нехорошо? Пить?
– Ты понимаешь, о чем я…
– Понимаю. А никто и не узнает. А я… а что я? Я как была твоя, так и осталась!
Она ясно и просто смотрела на него через двадцать лет разлуки с твердой решимостью заполучить его тело, великодушно не замечая его случайных попутчиц, что отщипывали от ее заколдованного счастья сияющие кусочки, превращавшиеся, в конце концов, в их руках в кусочки тыквы.
Ну, а он? А что он? Он брошен, он отвергнут без надежды, что его снова призовут, он тоже нуждается в утешении. Теперь в ЕЕ доме хозяйничает другой, и как всякий победитель, спешит переименовать священные для него места – прихожую имени первого поцелуя, спальную первой добрачной ночи, диван вдохновений, кухню имени полезной и здоровой пищи, гостиную торжественного обручения. Победитель будет носить его халат и накрываться его одеялом. Какая незатейливая пошлость – спать со своим шефом! Шлюха, неразборчивая, бесчувственная шлюха…
– Но если мы начнем целоваться, то… я не смогу удержаться, а у меня… у нас… нет резинки… – заслонился он последним доводом.
– Теперь можно, я уже старая, – спокойно и просто сказала она. – Целуй. Не забыл еще, как я тебя учила?
Он нерешительно и осторожно подался вперед и коснулся ее горячих сухих губ, намереваясь нежной игрой обратить ее желание вспять, но тут всё переменилось, и она, обхватив руками его затылок, впилась в его рот жадным беспорядочным поцелуем, как он в нее первый раз. Не отрывая губ, она стала опрокидываться навзничь, увлекая его за собой. Зараженный ее жадностью, он навалился на нее и, ощущая под губами сухую горячую кожу, принялся покрывать ее лицо поцелуями подобно тому, как она наносила бы на него мягкой пуховкой пудру. Она просунула руки у него под животом, нащупала ремень и попыталась расстегнуть. Он отпрянул и сам задергал ремень, а за ним брюки. Она тем временем, лежа на спине, изогнулась, задрала юбку и, извиваясь и выворачивая ноги, принялась сдирать с себя колготки. Расправившись с одеждой, он помог ей и очутился на коленях между ее распавшихся ног.
Она лежала, отвернув бледное в красных пятнах лицо, закрыв глаза, закинув за голову руки и без стеснения подставив электрическому свету сдобную молочную наготу. Тогда он медленно склонился и заскользил губами от колена вниз по нежнейшему подрагивающему млечному пути, пока не добрался до ее животворящего источника и не припал к нему. Она замерла, и до него донесся тихий удивленный стон, а затем послышались звуки срывающегося царапанья, отдающего в ее оазис упругими усилиями живота. Постепенно сильнейшее волнение охватило ее бедра, ей стоило большого труда удержать их на месте. Сжав ладонями его голову, она судорожно отдергивала то, откуда небывалое возбуждение расходилось по телу, и тут же подставляла снова, мешая сдавленный стон с невнятным лепетом. Наконец она не выдержала и потянула его к себе, и он, задержав дыхание, погрузился в нее теперь уже не как начинающий водолаз, а как обнаженный искатель жемчуга. Погрузился и поплыл, омываемый теплыми скользкими струями. Он нашел на дне перламутровой раковины и извлек одну за другой две жемчужины и, аккуратно удерживая их крепкими руками, разглядывал со всех сторон, любуясь и наслаждаясь их игрой. Затем нашел еще одну, самую крупную, и она вдруг набухла и, вспыхнув миллионом огней, ослепила его…