У последней черты - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот… — сказал он и оборвался. Тут вдруг неожиданно загудел самовар, булькнул, просипел что-то и умолк.
— Слушайте, доктор, — опять начал Михайлов, как бы прислушиваясь к чему-то в глубине своей души, — вы устали, я понимаю, но ведь я не устал! У меня все рвется и дрожит в душе, я бы, кажется, весь мир схватил и перевернул, а в то же время я не могу жить! Это не фраза, доктор, я, правда, чувствую, что у меня нет почвы под ногами, что впереди нет ничего!.. Мне все равно уже, что было вчера, что будет завтра! Я не могу жить, но и умереть не могу! Я каждый день говорю себе, что довольно, что, умирая, я ничего не потеряю, о чем бы стоило жалеть… Но в то же время, когда я подумаю, что сегодня в последний раз вижу вас, вот этот стул, солнце, что ли, меня охватывает такая тоска, что я в ужасе закрываю глаза на все и стараюсь забыть даже, что смерть вообще существует!.. Мне никого не жаль, доктор, мне совершенно все равно, что умерла Лиза, что застрелился Краузе, что на войне гибнут тысячи людей, что вчера кого-то повесили, но если у меня на глазах у кого-нибудь болят зубы, я корчусь от боли вместе с ним!.. Господи, как я завидую какому-нибудь тупому социал-демократу, который верит в свою программу и твердо убежден, что он должен жить для того, чтобы в сорок втором столетии у всех в супе была курица!.. Я завидую Наумову, который поверил в свою ненависть!.. У меня же в душе ничего нет. Понимаете — ничего! Я даже и понять не могу, как могут люди верить во что бы то ни стало! И я думаю, доктор…
— Что? — как бы сквозь сон спросил доктор Арнольди.
— Я думаю, что и никто не верит!.. Ни во что не верит, ни в Бога, ни в черта, ни в человечество, ни в идеалы красоты и правды! И никто не любит жизни, не любит ни природы, ни людей!.. Все это только порождение страха перед концом, отчаянная, безумная трусость: ведь иначе никакими красотами и истинами не соблазнить бы человека и на три дня жизни, потому что жизнь попросту неинтересна!.. И вот одни выдумывают какую-то другую жизнь, другие стараются жить за всех, третьи поют гимны жизни как факту, но все это только от страха перед черной дырой, в сравнении с которой как простое стекло на черном бархате кажется алмазом, так и наше, в сущности, нисколько не любопытное, весьма даже глупое солнце кажется ослепительным источником света, красоты и прочее!.. А я… я такой же трус, как и все!.. Что мне наконец обманывать самого себя?
Кто-то тяжело взбежал на ступени крыльца и с размаху ударил в дверь. Михайлов вздохнул и оборвался, доктор Арнольди поднял голову.
— Кто там? — крикнул Михайлов. Дверь ударилась в стену, и, весь забрызганный грязью, белоусый и бледный солдат вбежал в комнату.
— Доктор, пожалуйте скорейша… несчастье… их благородие зарезались!
— Кто? — вскрикнул Михайлов и вдруг узнал денщика Тренева. — Тренев? Зарезался? Как?
— Бритвой! — как помешанный ответил солдат. Михайлов дико смотрел на него. Доктор Арнольди торопливо натягивал пальто.
ХXV
Этот день Тренев начал так же, как сотни дней с тех пор, как стал офицером и женился. Встал он очень рано, один напился чаю в пустой и холодной столовой, оделся и сейчас же уехал в канцелярию, где между прочим ему сообщили о самоубийстве Рыскова, а оттуда в эскадрон.
Стоя посреди двора, раздвинув ноги и куря папиросу, он смотрел, как солдаты выводили лоснящихся, пахнущих теплом и конюшней лошадей, кричал на вахмистра, торговался с подрядчиком и только иногда чувствовал какое-то смутное беспокойство.
Смерть Рыскова его не удивила: в сущности говоря, он до того презирал всех этих чиновников, учителишек и других, не имеющих чести носить военный мундир, что ему даже казалось очень естественным, что Рысков повесился: если бы его самого обрекли на такое существование, он сделал бы то же самое, как ему казалось. Тренев привык к сытой, высокомерной и веселой жизни офицерского круга, и ему всегда казалось странным, как это могут жить люди вроде Рыскова, обреченные всю жизнь корпеть над какими-то бумагами в каком-то казначействе.
Другое дело — самоубийство Краузе!.. Оно поразило Тренева как громом, хотя он был простой кавалерийский офицер, чуждый «всем этим философиям», и никаких выводов из этого не сделал. Когда прошел первый ужас, вызванный страшным концом корнета, Тренев только пожалел хорошего товарища и решительно согласился с тем, что Краузе был просто ненормальный человек. Он даже с некоторым самодовольством рассказывал, что первый заметил странности покойного корнета и будто бы тогда же увидел, что дело плохо.
Но та несомненная, хотя и совершенно непонятная ему связь, которую, как и все, Тренев почувствовал между самоубийствами Краузе и Рыскова, что-то неприятно жуткое шевельнуло в нем. Тренев вспомнил, что говорят, будто самоубийство заразительно, и вдруг ощутил непонятный страх. Смутно припомнились ему те минуты, когда во время ссор с женой он сам хотел пустить себе пулю в лоб, и представление о том, что такие моменты могут повториться, мелькнуло у него в душе с противным ощущением какой-то внутренней слабости. Он как бы почувствовал, что непрочно стоит на земле, и это было так скверно, что Тренев прервал осмотр лошадей, распорядился, чтобы вахмистр сам договорился с подрядчиком, и поехал домой.
По дороге его остановил тот самый сумрачный штаб-ротмистр, который в ночь смерти Краузе говорил в клубе, что сам очень часто подумывает о том же. И почему-то эта встреча была ему неприятна, хотя он первый заговорил о Рыскове.
— Ну да, — хмуро сказал штаб-ротмистр, многие и не подозревают, как шатко стоят они в жизни и какого незначительного толчка иной раз достаточно, чтобы все полетело вверх тормашками… Говорят, что не может быть, чтобы это Наумов повлиял на Краузе. А я уверен, что да!.. Тут, знаете, одно слово кстати сказать или чтобы револьвер в подходящую минуту на глаза попался… самый развеселый человек застрелится и не заметит!
Тренев поехал дальше, и его самого поразило, как болезненно засела в мозгу эта фраза о случайно попавшемся на глаза револьвере. Она всю дорогу вертелась в голове, и оттого еще яснее стало ощущение какой-то непрочности, внутренней слабости и непонятной боязни самого себя.
За обедом он рассказал жене про Рыскова, но она, оказалось, уже знала об этом и отнеслась к смерти казначейского чиновника совершенно равнодушно. Разговор как-то не завязался, и Тренев лег спать после обеда все с тем же неопределенно неприятным чувством в душе.
Проснулся он поздно, совершенно успокоившимся и здоровым, с томным, сладким ощущением своего выспавшегося, отдохнувшего здорового тела.
Еще лежа в постели, он услышал в столовой голоса и звон чайной посуды. Тоненькая полоска света падала из неплотно притворенной двери и придавала темной теплой спальне какой-то особенный уют.
Треневу не хотелось вставать. Он потягивался, зевал, каждым мускулом тела чувствуя мягкую, наводящую истому постель. Взрыв хохота в столовой встряхнул его. Он решительно и весело вскочил, оделся, умылся холодной водой, причесался щеткой и, свежий, немного красный от умывания и сна, распространяя запах одеколона от всего своего крепко сбитого тела, вышел в столовую.
Жена сидела за самоваром и, высоко подняв полную обнаженную руку, наливала ему крепкий чай в большой, его собственный стакан в серебряном подстаканнике. По плеску воды в спальне она догадалась, что он уже встает. За другим концом стола сидела хорошенькая нарядная дамочка, жена командира пятого эскадрона, и что-то звонко и громко рассказывала.
За этой дамочкой, пользовавшейся довольно легкой репутацией, Тренев немного ухаживал. Поэтому при виде ее он еще больше подбодрился и почувствовал себя ловким, блестящим офицером. На лету поцеловав у локтя полную обнаженную руку жены, которую вместе с чайником она нарочно задержала в воздухе, Тренев дотронулся усами до ручки гостьи и сел на свое обычное место. Он был решительно в превосходном настроении духа и с особым удовольствием подвинул к себе крепкий, страшно горячий, как он любил, чай.
— А ты знаешь, что случилось? — оживленно сказала жена.
— Что?
— Ты Лизу Трегулову знаешь?
— Ну, знаю… — в недоумении сказал Тренев, глотнув чаю, и перед ним пронеслось хорошенькое личико с пушистыми светлыми волосами и наивными серыми глазами.
— Она утопилась! — захлебнувшись от страшного желания ошеломить его новостью, торопливо закончила жена.
Тренев недоуменно обвел глазами обеих дам. У них были оживленные, возбужденные лица, и обе они изо всех сил смотрели ему в рот, чтобы не пропустить, какое впечатление произведет на него это известие. Тренев невольно поставил стакан.
— Но не может быть… Когда? — машинально спросил он.
— Сегодня, пока ты спал!
— А в слободке застрелился какой-то мещанин! — тем же радостно-оживленным тоном поторопилась прибавить гостья.