Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники - Лев Павлищев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александру я пересказала о подвигах в Варшаве неблагодарного пьяницы Проньки. Все это Александра возмутило до крайности; говорит, что ему лоб забреет и что Пронька не стоит всех ваших хлопот».
«Милая Оля, – пишет Сергей Львович на другой день, от 11 апреля, – здоровье мама, слава Богу, поправляется, но болезнь могла принять серьезный оборот, тем более, что, не говоря мне ничего, мама продолжала выезжать. Но в конце концов она не могла уже долее таиться и сообщила свое желание пригласить Спасского. Александр советовал ей обратиться именно к Спасскому, в которого он верит, как в Бога. Хотя я докторам верю почти так же, как покойный Мольер, – все эти господа на один покрой (tous ces messieurs sont de la meme trempe), но невозможно ставить Спасского на одну доску с прочими эскулапами: очень помог твоей матери, а стало быть, и мне.
Твой приезд к нам в Михайловское, – продолжает дед, – был бы для меня так желателен, что боюсь о нем и мечтать. Александр, как мама тебе писала, собирается, после побывки в Болдине, лишить твоего присутствия дурацкую, как выражается, Польшу, и лишить, по крайней мере, на несколько месяцев, да привезти тебя из Варшавы в наше милое Михайловское. Посмотреть Варшаву ему не мешает. Какие-то польские паны, тысячу извинений за весьма плохой каламбур (quelques pans polonais, mille pardons pour l’archi-mauvais calembourg)[174], протрубили ему, будто бы Варшава – Париж в миниатюре, куда после Варшавы и ездить не стоит. Александр панам не верит, после моих рассказов о Варшаве, где я сам был, правда лет уже двадцать с чем-то; не верит он им в особенности после твоих писем, где говоришь о кривых улицах с грязными ручьями по обеим сторонам и грязном жидовском населении, но хочет сам убедиться, насколько паны врут; а одного из них Александр попотчевал на днях острым словцом. Этот пан, замечу, понимающий по-русски, сказал ему: «Tous les «ska» sont belles, et tous les «ski» sont braves!» (Все ска красавицы, а все с к и храбры), указывая на окончание большей части польских фамилий. Александр улыбнулся и отвечал ему уже по-русски (et lui a riposte en russe): «Вот и выходят «сказки».
Говоря о Варшаве, не могу умолчать о Леоне и не спросить тебя, каким образом он ухитрился сделать столько долгов. Ведь в карты не играет, чужд разврата, ведет себя безукоризненно; неужели все пошло на угощения мнимых друзей? Платить варшавские долги Леона я не в состоянии: много других у нас расходов; хотел уплачивать по частям долг его Гуту, но рассудил, что другие кредиторы Леона поведут в таком случае на меня штурм. К счастию, храброго капитана выручил из беды знаменитый поэт: Александр изъявил готовность заплатить за брата лично, если поедет к тебе в Варшаву, а если поездка не состоится, то вышлет адресатам, что следует.
Леону едва ли скоро удастся перебраться на кавказскую службу. Хотя прошение он и подал, но прежде поездки в Тифлис должен ожидать из Варшавы каких-то бумаг. Пока останется здесь».
«Опять пожалуюсь тебе, – приписывает бабка, – на демона-искусителя Соболевского (de nouveau je te ferai mes plaintes contre ce demon-tentateur de Sobolefski), который развратил Леона: по его совету, храброму капитану пришла фантазия носить несколько недель сряду бороду, что было ужасно: Леон сделался похожим на Черномора из «Руслана и Людмилы»; к счастию, по милости других приятелей, в особенности после насмешек княжны Вяземской, выбрился, и… слава Богу!»
Приводя последние строки бабки, не могу не заметить, что Надежда Осиповна питала особенную антипатию к усам, а главное, к бороде, считая эти украшения признаком самого дурного тона. С усами дяди Льва она должна была помириться, он служил в кавалерии, но не могла помириться с вышедшим в начале тридцатых годов разрешением носить усы пехоте и кирасирским полкам. Домашней прислуге Надежда Осиповна позволяла отращивать одни лишь бакенбарды. Кроме «бородачей», бабка относилась неблагоприятно и к курильщикам. «Бородачи и курильщики рождают во мне тошноту (les barbus et les fumeurs me don-nent des nausees), – говорила она Ольге Сергеевне, – и удивляюсь, почему «бородачи» решаются стричь ногти, а «курильщики» – полоскать рот?»
Дядя Лев, страстный курильщик, чувствовал себя несовсем поэтому ловко в присутствии матери, когда должен был, по ее желанию, засиживаться у нее в гостиной. Сергей же Львович, до кончины Надежды Осиповны, курил секретно.
«…Наташа, – пишет между прочим бабка от 25 апреля, – уехала более недели в Москву с обоими детьми. Александр хотя и решился ее отпустить, что сделал скрепя сердце (се qu’il a fait a contre-coeur), но признался, что при разлуке с семейством не мог удержаться от слез и что его осаждают черные мысли (il m’a dit qu’il est obsede par des idees noires). Я ему отвечала, что это пустые причуды, но едва ли его утешила. (J’avais beau dire que ce sont des lubies, mais je mets en doute l’efcacite de mes consolations.) Впрочем, у нас на праздниках он был почти весел. Заутреню и обедню (les matines et la messe de minu-it) я слушала в Конюшенной церкви[175]. Во второй день праздника, кроме Леона, – он живет у нас, – мы увидели в скромном нашем жилище Александра. Он привел Соболевского, и mylord qu’importe смеялся, по своему обыкновению, над половиной вселенной (selon ses habitudes, mylord qu’importe n’a pas manque de tourner en ridicule la moitie de l’univers)…»
«Совершеннолетие наследника, – пишет от того же числа Сергей Львович, – отпраздновали самым торжественным образом. Много больших наград. Александр мне объявил, а Плетнев подтвердил, что Жуковский (я на него сердит – не кажет уже давно к нам носа) получил пожизненную аренду в три тысячи рублей серебром, что составляет более десяти тысяч. Конечно, Жуковский остался очень доволен. Зато мы нашими денежными обстоятельствами, не скрою от тебя, милая Оля, как нельзя больше недовольны. Не знаю, как обернуться. Долг за имение внесу, но что же будет дальше? Посоветуюсь с Александром, пока он еще не уехал. К кому же мне обратиться, как не к нему?»
И действительно, материальное положение стариков было весьма плохо. Об этом, а также и о своей незавидной обстановке отец мой писал своей матери, Луизе Матвеевне (на французском языке), 19 апреля 1834 года следующее:
«Получая весьма скудное жалованье, я, как вам известно, не мог жить больше в Петербурге. Отказавшись от света, я должен был оставить Петербург и искать другого места, чтобы содержать себя жалованьем и не делать долгов. Случай забросил меня в Варшаву. Жалованье мое, правда, увеличилось, но житье здесь несравненно дороже. Довольно сказать, что обыкновенные цены на провизию гораздо выше тех, какие у вас были в Екатеринославе в голодное время. Три четверти моего жалованья идут на стол, на содержание вольных людей (ибо, кроме лакея и горничной, у меня нет крепостных) и на содержание дома. Остальной четверти едва достаточно для одежды и непредвиденных расходов. Круг знакомства нашего хотя и тесен, но жене необходимо бывать в доме светлейших, а от частых приглашений княгини Елизаветы Алексеевны отказаться просто невозможно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});