Годы странствий - Георгий Чулков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я попал на фронт в середине августа. И должен признаться, что одно из самых ужасных впечатлений, какие довелось мне вынести в тот год, была моя первая поездка по узкоколейной ветке, которая вела непосредственно на позиции. Огни на станциях были потушены, и толпа солдат во мраке, бросившаяся в вагоны, чуть не сбившая меня с ног, подняла и втолкнула меня в темный вагон. Я едва не задохся там от смрада и спертого воздуха. Физические силы мои после перенесенной болезни были еще очень слабы, и я совершенно изнемог, втаскивая в вагон мой чемодан и портплед.[892] Кое-как приткнувшись на край скамьи, я старался бороться с обморочным состоянием, какое овладевало мною. Я обливался потом, и сердце стучало неровно и торопливо, время от времени падая в какой-то бездонный колодезь. В конце концов ко всему привыкаешь. Привык я и к этим жутким переездам с позиции на позицию и даже научился руководить этою разнузданною людскою стихией, слепой, как всякая стихия…
Мартовские дни
Только что мы наладили палатки на новых местах и разместились по землянкам в еловом, занесенном снегом лесу, как пришла к нам весть о событиях. Как странно, загадочно писали о них газеты. Дума еще заседала тогда. Упрямый и самолюбивый министр[893] все еще старался кому-то доказать, что старый порядок благополучно здравствует, но даже мы, оторванные от Петрограда и как будто забытые здесь среди сугробов снега, вблизи окопов, догадались по двум-трем словам, проскользнувшим в думском отчете, что началась революция.
«Она все-таки началась, — подумал я. — Она, долгожданная, пришла наконец… Но в какой час! В какой!»
Приехал из отпуска унтер-офицер Маныгин. Он стоял передо мною, отдавая честь, вытянувшись по-военному.
— Имею честь явиться, Ваше высокородие. Извольте принять отпускное свидетельство.
— В Москве был, Маныгин?
— Так точно, Ваше высокородие.
— Опустите руку, Маныгин, да расскажите толком, что там у вас в Москве делается.
— Так что революция, Ваше высокородие. В тот день, когда я уезжал, пришло известие из Петрограда, что господа министры арестованы.
Я смотрю на моего унтер-офицера и молчу. Он тоже смотрит на меня молча и медлит уйти. Этому Маныгину хочется, должно быть, сказать мне еще кое-что.
— Что? — говорю я. — Что, Маныгин?
Земляк мой вытягивается, отдает честь и говорит шепотом:
— Греха больше не будет…
Вот какие странные мысли бродили в голове моего унтера Маныгина. Он философ, оказывается, этот земляк.
Но мы с унтером Маныгиным не только философы: у нас много забот совсем не духовных. И все они как будто не ко времени. Но ничего не поделаешь. Прежде всего фураж. Мы, конечно, наших лучших лошадей уступили артиллерии, а слабосильных надо откормить.
А по нынешним временам не так легко добыть сена. С овсом дело наладилось, а относительно сена — беда. Это — во-первых. А во-вторых, немцы навезли немало баллонов с отравными газами, по-видимому, хотят нас выкурить, отбросить куда-нибудь подальше от озера. Слава Богу, комитет Союза щедро наделил нас противогазами, и у кого хорошие легкие, спокойно может ожидать газовой атаки. А вот у кого скверные легкие, как у меня, тому худо. Я, признаться, больше пяти минут не могу пробыть в противогазовой маске. Надо, впрочем, поупражняться, а без привычки как-то теряешь голову, когда наденешь на себя эту резиновую морду с болтающейся жестяною коробкою у рта. Особенно неприятно, когда запотеют очки и ничего не видишь, а чувствуешь себя связанным и беспомощным. Да, в газовой атаке есть что-то ужасное и для достоинства человека унизительное.
А смерть от газовой отравы — это, пожалуй, самое страшное, что довелось мне увидеть на войне. Какие у отравленных синие лица! И какой ужас в глазах! Они задыхаются, мечутся на койке, вскакивают и падают навзничь, зевая судорожно, как рыба на берегу.
Тех, кто умер, похоронили мы вчера в братской могиле. День был солнечный. Над нами кружился немецкий аэроплан, и все небо вокруг него было в белых пятнах от шрапнельных разрывов.
Молодой священник, который приехал к нам верхом на лошади, шел теперь впереди дровней с покойниками, широко шагая по глубокому снегу.
Какое было солнце! Больно было смотреть на белую равнину. Когда мы пришли к братскому кладбищу, там около большой ямы возились наши земляки. Двое стояли на дне могилы, раскладывая доски.
Слепительно блестел крест в руках священника. Санитары подымали, тяжело дыша, покойников и спускали их по доске в могилу.
— Не так кладешь, — сказал сердито рыжий санитар со шрамом на щеке. — Поверни его боком. К востоку покойники глядеть должны.
Повернули покойников лицом к востоку, закрыли досками и темным ельником. И священник, проваливаясь по колено в снег, подошел к краю могилы бросить горсть земли.
А у этих отравленных были жены, дети или невесты. И седая мать кого-нибудь из них сочиняет, быть может, сейчас сыну письмо, передавая десятки поклонов от всех родичей и свойственников ихней деревни.
Эти мужики умерли безропотно, не жалуясь на судьбу. И не дано им узнать того, что мы так доверчиво называем свободой здесь, на земле.
Свобода? Неужели в самом деле красные знамена алеют сегодня в Петрограде? Я иду в палатки, где настилают пол, потом в обоз, потом на соседнюю батарею, где у меня есть приятели, и опять к себе подписывать приказы и требования, а в голове у меня все одно и то же — эти два-три загадочных слова о событиях на улицах Петрограда.
Наступает ночь. Я выхожу из халупы, чтобы проверить дневальных. Потом ложусь на койку, не раздеваясь. Вот уже третью ночь я так сплю, прислушиваясь в полусне к полевому телефону, который висит у меня над ухом.
И вот опять тревожный гудок:
— Ту, ту, ту, ту…
Я считаю:
— Раз, два, три, четыре…
Это вызывают мой отряд.
— Кто говорит?
— Штаб дивизии. Телефонограмма. Спешно.
— Я слушаю.
«Начальника штаба Верховного главнокомандующего к главнокомандующим армиями фронтов».
«Почему у этого телефониста такой торжественный голос?» — думаю я.
«Ввиду обстоятельств подтверждаю… Незамедлительно… Манифест об отречении от престола государя императора…[894] Прочитать во всех ротах, эскадронах, сотнях, батареях и командах…»
У меня такое чувство, как будто я выпил залпом стакан пьяного вина. Голова моя слегка кружится.
«Признали мы за благо отречься от престола государства Российского…»
— Как? Еще раз! Повторите еще раз!
Мне казалось, что я читаю какую-то огромную книгу. Это — всемирная история. Шурша лета страница на страницу. Новая часть, а на левой стороне надпись: Конец.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});