Дочь русалки. повести и рассказы - Александр Кормашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не одно поколенье детишек слушало сказки о том, как однажды в лесу, за болотом, лешие строили себе церковь, поскольку время от времени по деревням безо всяких следов исчезали не только коровы, овцы и девки, но однажды пропал даже поп, правда, потом через несколько лет вернувшийся, и, молва утверждает, опознанный всеми, кроме своих домашних. Причиной такой попрекаемой до сих пор в народе забывчивости была челобитная попадьи местному архиерею, и тот разрешил попадье приискать себе другого мужа – для прокормления оставленного семейства. Таковой отыскался скоро, ну, а этот, вдруг объявивший себя вживе поп прямым ходом направился в Петербург, откуда (по истечении столь долгого срока, что в бозе почила не только сама попадья, но и оба священника), пришло высочайшее повеление расследовать данное дело незамедлительно.
Волостные власти в ближайшую же весну, по большой воде, направили вверх по реке экспедицию, и та, едва не загинув в болотах, действительно, обнаружили небольшое лесное селение, а между изб – стояла шатровая, по всему виду раскольничья церковь, которую сразу же велено было перестроить под купольную, а отшельных людей записать в податную книгу.
На непрошеное вторжение селяки ответили новым расколом: одни подались в еще более глухие места, но другие, оставшиеся, стали открыто, сперва только лишь по весне, наведываться в низовые деревни, сплавляясь вниз на плетеных из бересты лодках, груженных выше бортов копнами беличьих шкурок.
Тороватые понизовские мужики тотчас узрели в своих чудно объявивших себя соседях немалую выгоду для себя, и дело порой доходило аж до курьезов. Так, в одну из первых «беличьих» вёсен местный мужик по прозвищу Пурыш, спеша обогнать остальных перекупщиков, за ночь сломал избу, оставив семью под открытым небом, дабы быстрее других соорудить плот и спуститься на нем – через несколько рек – в Северную Двину, а по ней – к Архангельску. Позднее, разбогатев настолько, что мог содержать при лондонских пушных аукционах собственного подрядчика, а при входе в болото на берегу Панчуги соорудив факторию, он, к своему несчастью, прознал вдруг о ценах в Европе на российскую клюкву. Ни до, ни после болото не видело столько людей, сколько пришло на него в ту осень. Ни до, ни после не пропадало в болоте столько людей. Не меньшее их количество позамерзало и на обратном, по зимней реке, пути к своим деревням. Пурыш, несколько раз едва не поднятый на рогатины, сколько мог – откупался деньгами, но когда все четыре, спешно сооруженных амбара были доверху засыпаны клюквой, понял, что разорен. Всю зиму метался он за кредитами, а весной фактория загорелась. Кивали при этом на селяков, вооруженных Пурышем английскими ружьями – для присмотра за клюквой, но якобы сговорившихся с понизовскими мужиками против общего кровососа. Забродивший сок потек из амбаров в Панчугу, (раньше, до Революции, Пянчугу), так внезапно оказавшуюся созвучной этому факту.
А селяки с той поры еще больше примкнули к цивилизации. Боевое братство с местным крестьянством, скрепленное клюквенным соком, распахнуло пред ними двери во многие избы. Однако селяки поспешили. Первых невест они взяли в двух первых, самых ближних к ним деревням. Эти девицы и положили начало второму лесному расколу. Откуда бесхитростным селякам было знать, что у одной из невест в ее родовом предании упоминался «охотник с дымком», а другая хранила память о «рыбаке со щепками»? Через какое-то время с началом японской войны селякам поголовно присваивались фамилии, вдруг оказалось, что одни новобранцы предпочли называться Дымковыми, другие – Щепкиными.
– Вы понимаете? – это сказал уже сам Максим.
– Да чего уж, – ответил Градька. – Когда Дымковы да Щепкины тут живут через одного. Сам знаю некоторых. И есть тут место, ниже болота, его и сейчас называют Факторией. И церковь шатровая тут была, стояла на том берегу, да все теперь заросло.
– Вот видите, бывальшина-бывальщиной, а на деле прямая быль, – оживился Максим. – Я и раньше искал свои корни. А с годами, не постыжусь признаться, это стало своего рода манией, и вот тут… И вот так еще получилось, что в ту же буквально осень у меня появилась эта студентка… Дина Дымкова. Вы понимаете?
– Да чего уж…
– Я был у них дома, разговаривал с ее матерью. Отец был военный, пропал вез вести, но родом откуда-то с ваших мест. И не просто откуда-то, как вы уже понимаете…
– Уж чего.
– Я хотел ей сделать сюрприз. А потом доплыть до райцентра и встретиться с вашим писателем Щепкиным… Только знаете, – он вдруг улыбнулся какой-то странной тусклой улыбкой. – А она-то не знает. И знать не хочет.
Он опять улыбнулся. Затем с минуту сидел, неподвижно, как каменный, ничего не выражая лицом, и вдруг весь напрягся, некрасиво заиграл ртом, на лице появилось нервическое, болезненное, жестокое выражение:
– А вот взял бы ее за шкирку, как, не знаю, котенка, и мордой бы, мордой!.. Знай, откуда ты есть! Знай, откуда ты есть! Знай!
Градька вышел в путь на рассвете, непривычном и желтоватом, в час, когда мужики вставали, а Максим, зевая, полез в палатку.
Ружье, немного еды, запасные портянки – ничего большего в этом пути на запад не требовалось, да Градька и не рассчитывал идти дольше суток. Но – как после он прикинул по квартальным столбам, и на запад ему удалось пройти не далее, чем на юг.
Всему виной было то, что просеки сильно заросли и Градька не раз поддавался удобству звериных троп, вилявших то к водопоям, то на болотца, в которых сохатые принимали в жару грязевые ванны. Правда, потом он возвращался назад и вновь искал на стволах затесы, старые, скрытые под коростой сухой смолы, но – единственно верные знаки, обозначавшие собственно просеку. Так вот и продирался вперед от затеса к затесу, с трудом находя их в замшелом сером исподнем старушечьи-старых елей, когда неожиданно понял, что следующий затес решительно не находит. И тут же почувствовал в левой руке резкую дергающую боль. Прокушенный бурундуком палец толстел на глазах, набухал тяжестью, багровел. Длинный нестриженый ноготь выползал из него белым иссохшим жалом. «Что это?!» – охнул Градька, облившись ледяным потом, и начал беспомощно оглядываться вокруг.
Лес был уже другой.
Градька начал медленно отступать, потом побежал, сначала, как казалось, назад, затем испугался, остановился, поглядел на солнце и напролом рванулся в другую сторону, но и тут лес был тот – шевелящийся. В панике он завертелся на месте, не услышал – почувствовал покачнувшийся рядом еловый ствол, бросился поперек падению, запнулся, упал, заломил обо что-то ноготь больного пальца, и боль отключила сознание.
Когда он очнулся, придавленный жесткой, наполовину утратившей хвою лапой, то первая мысль была «сколько?» Эта мысль не была даже мыслью мозга. Она была мыслью тела: сколько? Сколько он пролежал? Бурая еловая лапа словно схватила сердце и нажимала, сильней, сильней, останавливая биение. Он попробовал встать на карачки, но тут же ткнулся головой в землю: руки словно не было.
Боком он выбрался из-под ели, чувствуя, как волочится по земле что-то грузное. Сел. Плечо тянуло к земле. Он нашел завернувшуюся за спину руку, мокрую, всю в испарине, затащил ее на колени, вывернул вверх ладонью. Нащупал на поясе нож, осторожно ткнул. Ничего, кроме легкой отдачи в колено он не почувствовал.
Рука была белая. На ладони была глубокая ранка, раскрытая и сухая, бескровная – из-за отсутствия кровообращения. Палец был тот же, но с уже отодранным ногтем, который сполз вбок, выпуская из-под себя жирную бугристую кишку желто-зеленого гноя. Градька отодрал ноготь полностью, затем довыдавил гной и встал. Рука свешивалась с плеча и качалась, будто пудовый маятник. Не дожидаясь, когда рука оживет, он быстро осмотрелся вокруг и, ничего тревожного не заметив, убрал в ножны нож, отыскал ружье, засек по солнцу курс на восток и пошел на выход из леса.
Он не смог дать себе отчета, когда и как именно пересек границу между «новым» и «старым» лесом, и понял, что вышел, лишь только оказавшись на вырубке, не старой, не молодой, заросшей высоким, в рост человека, ржаным костёром, отчего казалось, что впереди распахнулась хлебная нива.
Градька еще постоял, подышал воздухом, понаблюдал кружащихся в небе орлов, невиданных здесь от века, но теперь уже мало им удивлялся.
Выйдя на лесовозную дорогу к Селению, он наткнулся на косача с тетерками и тоже не удивился тому, что они будто куры порхаются в дорожном песке. Подкравшись, он подбил одну камнем, догнал, свернул шею и завернул голову под крыло. Пройдя еще с километр, он решил спуститься к реке и пройтись по берегу.
Там царило недоумение: бобры не успевали наращивать раздираемые водой плотины – еще не сумели преодолеть свой тысячелетний трудовой инстинкт.