Полное собрание сочинений. Том 4. Красная комната - Август Стриндберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помоги мне, — простонал он, как утопающий, вытаскивая вексель из кармана.
Фальк сел на диван, позвал Андерсена, приказал ему откупорить бутылку и стал приготовлять пунш. Потом он ответил бледному человеку.
— Помочь! Разве я не помогал тебе? Не занимал ли ты у меня неоднократно, не возвращая мне? Что? Разве я тебе не помогал? Как ты думаешь?
— Мой дорогой брат, я хорошо знаю, что ты всегда был со мною любезен.
— А теперь ты ординариус! Не так ли? Теперь всё пойдет к лучшему! Теперь все долги надо бы уплатить и начать новую жизнь. Это я уже слышу восемнадцать лет. Какой оклад ты теперь получаешь?
— Тысячу двести крон, вместо восьмисот, которые я получал раньше; но теперь послушай: полномочие стоит 125, в пенсионную кассу вычитают 50, итого 175! Где их взять! Но теперь, самое худшее: должники наложили арест на половину моего оклада; значит теперь я должен существовать на шестьсот крон, в то время как раньше я имел восемьсот — и этого я ждал девятнадцать лет! Большая приятность стать ординариусом!
— Да, но зачем же ты наделал долгов? Не надо делать долгов; никогда не надо!
— Когда долгие годы получаешь только сто риксдалеров…
— Тогда нечего вам служить. Но всё это меня нисколько не касается! Нисколько не касается!
— Не подпишешь ли еще один только раз?
— Ты знаешь мои убеждения, я никогда не подписываю. Довольно.
Левин, казалось, привык к таким отказам, и он успокоился. В это мгновение пришел и магистр Нистрэм и прервал разговор двух друзей. Это был сухой человек таинственного вида и возраста; его занятие тоже было таинственно — он, будто бы, был учителем в школе южного предместья, но в какой именно, этого никто не спрашивал, и он не был склонен говорить об этом. Его назначение в обществе Фалька было, во-первых, именоваться магистром, когда другие могли это слышать, во-вторых, быть преданным и вежливым, в-третьих, приходить изредка занимать, но не свыше пятерки, ибо принадлежало к числу духовных потребностей Фалька, чтобы люди приходили к нему занимать, конечно, очень немного; и в-четвертых, писать стихи в торжественных случаях, и это было не маловажнейшим в его миссии.
Теперь Карл Николаус Фальк сидел на кожаном диване (ибо не должно было забывать, что это его диван), окруженный своим генеральным штабом или, как можно было бы тоже сказать, своими собаками. Левин находил всё необыкновенным, — пунш, стаканы, сигары (ящик был взят с камина), спички, пепельницы, бутылки, пробки, проводки — всё. Магистр выглядел довольным, и ему не приходилось говорить, это делали двое других; он должен был только присутствовать, чтобы, в случае необходимости, быть свидетелем.
Фальк поднял первый стакан и выпил — за кого, этого никто не узнал, но магистр думал, что за героя дня и поэтому тотчас же вытянул стихи и стал читать «Фрицу Левину, когда он стал ординариусом».
Фальком овладел сильный кашель, помешавший чтению и уничтоживший действие самых остроумных мест.
Нистрэм же, бывший умным человеком, предвидел это и поэтому вплел так же хорошо задуманную, как сказанную истину: «чего бы достиг Фриц Левин, если бы о нём не позаботился Карл Николаус?» Это тонкое указание на многие маленькие одолжения, оказанные Фальком его другу, прекратило кашель и дало возможность лучше разобрать заключительную строфу, бесстыдно посвященную целиком Левину; ошибка эта, грозила опять нарушить гармонию. Фальк допил свой стакан, как чашу, до краев наполненную неблагодарностью.
— Ты сегодня не так остроумен, как всегда, Нистрэм, — сказал он.
— Нет, в твой тридцать восьмой день рожденья он был много остроумнее, — помог Левин, — знавший, к чему шло дело.
Фальк окинул взглядом тайники его души, чтобы посмотреть, не скрывает ли он там обмана — итак, он слишком горд был, чтобы видеть, он ничего не увидел. Он закончил:
— Да, я думаю! Это было самое остроумное, что я когда-либо слыхал; это было так хорошо, что можно было напечатать; ты должен был бы напечатать твои вещи. Послушай-ка, Нистрэм, ты наверно знаешь это наизусть, не помнишь ли?
У Нистрэма была такая плохая память или же, сказать по правде, он находил, что они еще слишком мало выпили, чтобы так насиловать стыдливость и хороший вкус; он попросил отсрочки. Фальк же, раздраженный этой тихой оппозицией и так далеко зашедший, что уже не мог вернуться, настаивал на своем желании. Он даже предположил, что у него списаны эти стихи; он поискал в своем бумажнике, и, действительно, они оказались там. Стыдливость не мешала ему прочесть их самому, но он предпочитал, чтобы это делал другой, тогда это звучало лучше. И бедный пес рвал свою цепь, но она была крепка. Он был тонко чувствующим человеком, этот магистр, но ему приходилось быть грубым, чтобы распоряжаться драгоценным даром жизни, и он стал грубым. Интимнейшие условия жизни были изображены, всё что было в связи с рождением тридцативосьмилетнего, его вступление в сословие, воспитание и образование были представлены в комическом виде и должны были бы быть противными даже тому, кого чтило это стихотворение, если бы дело шло о другом лице; но теперь это было отлично, потому что занимались им. Когда чтение было окончено, с восторженными криками выпили за здоровье Фалька подряд несколькими стаканами, ибо чувствовали, что слишком трезвы, чтобы обуздать свои истинные чувства.
После этого убрали со стола, и был подан грандиозный ужин с устрицами, дичью и другими хорошими вещами. Фальк ходил кругом и обнюхивал блюда, некоторые он отослал обратно, следил за тем, чтобы английский портер был заморожен и чтобы вина были надлежащей температуры. Теперь его псы должны были служить и доставить ему приятное зрелище. Когда всё было готово, он вынул свои золотые часы и, держа их в руке, предложил шутливый вопрос, к которому они так привыкли:
— Сколько, господа, на ваших серебряных часах?
Они услужливо и с подобающим смехом давали подходящий ответ: их часы, в починке у часовщика. Это привело Фалька в блестящее настроение, вылившееся в далеко не неожиданную остроту:
— Кормление зверей в восемь часов!
После этого он сел, налил три рюмки водки, взял сам одну и предложил другим сделать то же.
— Я начинаю, если вы этого не хотите сделать! Без стеснения! Наваливай, ребята!
И начиналось кормление. Карл Николаус, бывший не особенно голодным, имел достаточно времени наслаждаться аппетитом других, и он толчками, пинками и грубостями побуждал их к еде. Безгранично благодушная улыбка разливалась по его светлому солнечному лицу, когда он видел их усердие, и трудно было сказать, что его больше радовало: что они хорошо ели или что они были так голодны. Как кучер сидел он, щелкал и понукал.
— Ешь, Нистрэм! Ведь не знаешь, когда еще что получишь! Бери-ка, Левин, у тебя такой вид, как будто бы мясо тебе может пригодиться и на костях. Ты скалишь зубы на устриц? Быть может, они не годятся для такого, как ты? Что? Возьми-ка еще штуку! Да возьми же! Не можешь больше? Что за болтовня? Смотри-ка! Теперь возьмем пива! Пейте пиво, ребята! Ты должен взять еще лососины! Ты должен, чёрт бы меня побрал, взять еще кусок лососины! ешь же, чёрт меня побрал! Ведь это же тебе ничего не стоит!
Когда дичь была разрезана, Карл Николаус с торжественностью наполнил стаканы красным вином, при чём гости, опасавшиеся речи, сделали паузу. Хозяин поднял свой стакан, понюхал его и с глубокой серьезностью произнес следующее приветствие:
— Будьте здоровы, свиньи!
Нистрэм ответил на тост тем, что поднял свой стакан и выпил; Левин же оставил свой на столе, при чём у него был такой вид, как будто он точить нож в кармане.
Когда ужин приближался к концу и Левин почувствовал себя подкрепленным пищей и питьем, и вино бросилось ему в голову, он начал выказывать подозрительное чувство независимости, и сильное стремление к свободе пробудилось в нём. Голос его стал звучнее, он произносил слова с большей уверенностью и двигался свободно.
— Сигару давай, — приказал он, — хорошую сигару! Не такую дрянь!
Карл Николаус, принявший это за удачную шутку, повиновался.
— Я не вижу сегодня вечером твоего брата, — сказал Левин небрежно.
Было что-то зловещее и угрожающее в его голосе, и Фальк почувствовал это, и его настроение испортилось.
— Нет! — ответил он коротко, но не уверенно.
Левин обождал немного, раньше чем нанести второй удар. К занятиям, приносившим ему самый большой доход, принадлежало вмешательство в чужие дела; он переносил сплетни из одного семейства в другое, сеял здесь и там семена раздора, чтобы потом играть благодарную роль посредника. Этим он добыл себе опасное влияние и он мог, если хотел, управлять людьми как куклами.
Фальк тоже ощущал это неприятное влияние и хотел отделаться от него, но не мог, ибо Левин хорошо умел дразнить его любопытство; и, показывая вид, что знает больше, чем он знал на самом деле, он выманивал у людей их тайны.