Братья и сестры. Две зимы и три лета - Федор Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шум сразу пошел на убыль. В тусклых отсветах у сцены мелькнули знакомые лица: улыбающаяся Варвара в ярком, цветастом платке, игриво покачивающая ногой в новой калошке, Трофим Лобанов, Настя… А дальше — сплошная тьма, прорезаемая множеством сухих блестящих глаз, скрестившихся на нем. Эти глаза ощупывали, вопрошали его, ждали. И он знал, чего они ждут, чего хотят от него. Но чем взбодрить, окрылить их измученные, исстрадавшиеся души? Нету сейчас в жизни ничего, кроме бед и напастей.
Но по мере того как перед мысленным взором Лукашина начал вставать осажденный Ленинград, громадная, вся в зареве пожарищ страна, голос его окреп, накалился.
— Фронт сейчас через каждое сердце проходит, товарищи! Линия фронта сейчас у станка рабочего, на каждом колхозном поле. А как же иначе? Недодашь пуд хлеба — недоест рабочий, а недоест рабочий — значит, меньше танков и самолетов. — Лукашин весь подался вперед, взметнул руку. — Кому выгода? Гитлеру от этого выгода!
Мертвая тишина стояла в зале.
— А у вас что в «Новом пути»? — круто поставил вопрос Лукашин. — Хлеб прошлогодний сгноили под снегом? Так говорю?
— Так… — приглушенно ответили из темноты.
— А нынешнюю весну как встречаете? Посевной клин сокращать надумали? Это ваша помощь фронту?
— Вы с председателя спрашивайте! — прозвучал несмелый выкрик.
— Вот, вот! — на лету подхватил Лукашин и резко повернулся к Лихачеву: Партия вам, товарищ Лихачев, ответственный участок поручила. А вы… черт знает что устраиваете! Втаптывать в грязь зерно — да это же преступление!
— Верно!.. Правильно!.. — взметнулись голоса.
— Дайте слово сказать! — в первом ряду поднялась какая-то женщина.
— Жена, жена, помолчи, — удерживал ее бритый, с длинным лицом старик.
— Отстань! Ты всю жизнь молчишь — что вымолчал? Еще Мудрым прозываешься.
В ответ ей горохом рассыпался смех.
— Над чем это? — недоумевая спросил Лукашин, подсаживаясь к Федору Капитоновичу.
— Баловство наше… Софрон Игнатьевич до сорока лет холостяком жил, а тут взял да женился на молодой. Ну Мудрым и окрестили.
— Крой, Дарка, не бойся!
— И не боюсь, бабы! — разошлась Дарья. — У меня два сына на войне, да чтобы я боялась… Старшой-то, Алексей, в каждом письме спрашивает: как да что в колхозе, дорогие родители? А у нас хоть издохни на поле — все без толку. Как зачал ты, Харитон Иванович, подпруги подтягивать — дак чуру не знаешь. Бригадиров по номерам кличешь, а мы лошадей по имени зовем. А нашего брата, бабу, и вовсе за человека не считаешь… А где это слыхано, чтобы в мокреть пахать? Или мы до тебя не жили? Весь век соху из рук не выпускаем и с голоду не помирали. Ты об этом подумал?
— Слышишь? — бросил Лихачеву Лукашин. Он был очень доволен, что так вот сразу удалось вызвать на деловой разговор колхозниц.
Лихачев вскинул голову, рывком встал:
— Вы что, против партии? Тыл подрывать?
Невообразимый шум поднялся в клубе:
— Ты нас партией не стращай!
— Мы сами партия!
— Она, партия-то, так велит разговаривать с народом?
— Верно… как в другом Сэсэрэ живем…
— Дура… нету другого Сэсэрэ…
— Тише вы, очумели! — возвысил голос Федор Капитонович. — Глотку давно не драли.
— Не хотим тише!
— Громче, бабы!
— Это они в темноте наживаются, горло дерут… — зашептал, оправдываясь, Лихачев на ухо Лукашину. — А на свету ни одна не пикнет.
Лукашин встал:
— Базар, товарищи, нечего устраивать. Надо по-деловому, с пользой критиковать.
— А мы без критики — так скажем…
— Чего Харитона укрываете? — раскатисто бухнула из глубины зала Марфа Репишная.
Женщины будто этого и ждали — повскакали с мест, завопили:
— Не хотим Лихачева!
— Будет, натерпелись!
— Нам бы председателем-то с орденком который! — звонко выкрикнула Варвара и, мечтательно скосив горячий глаз на грудь Лукашина, подмигнула ему, как старому знакомому.
В лампе металось пламя, гул перекатывался под сводами старой церкви. Лукашин, вглядываясь в разъяренных, размахивающих руками женщин, струхнул. Нет, он этого не хотел. Райком его на это не уполномочивал. Он вспомнил слова заврайзо: «Анархии в колхозе много. Лихачев немного подтянул, но еще недостаточно. Помогите. Старый, опытный кадр. Номенклатура райкома…» И тут в один миг представились Лукашину все непоправимые последствия его непродуманной, через край хлестнувшей критики: срыв сева, невыполнение плана…
Он схватил пробку от графина, яростно застучал по столу:
— Товарищи, товарищи! Сейчас не время менять председателя. Вот сев кончим — ставьте тогда вопрос. Кто же это в бою командира меняет?
Последние слова его потонули в новых выкриках:
— Он к тем порам нас по миру пустит!
— Некем командовать будет!
На помощь Лукашину поспешил Федор Капитонович:
— Постыдились бы серость свою показывать. Товарищ с фронта… Без отчета разве сымают?
— А-а-а, ты Харитона защищать?
— Ему что, девки дома — сердце не болит…
Федор Капитонович поморщился, развел руками:
— Ну и народ, совсем образ потерял…
Дальше собрание пошло как воз под гору. На сцену вихрем взлетела раскрасневшаяся Настя Гаврилина:
— Я бы вот что сказала… Я бы в председатели Анфису Петровну… Она людей на дела поднимать умеет. Помните, как с навозом вышло? В общем, я и мы, комсомольцы, за Анфису Петровну!
Несколько секунд зал молчал — до того неожиданным было это предложение.
Лукашин первый пришел в себя:
— Товарищи, горячку в таком деле пороть нельзя. Надо все взвесить, с райкомом посоветоваться. Его поддержал Федор Капитонович:
— Разревелись! Порядков не знаете. Когда это без ризолюции…
— Черт-те в твоей ризолюции! Она по немцу не стреляет!
— Анфису… Анфису Петровну!
Из глубины зала донеслись возня, шум, рокочущий уговаривающий басок Марфы:
— Чего ерепенишься? Народ просит.
— Уважь, уважь, Анфисьюшка! Не убудет тебя… — поддержали женские голоса.
Трофим Лобанов сердито тряхнул головой, сплюнул:
— Бабу в председатели… Штаны не найдутся?
— Может, твои, Трофимушко? — поддела его Варвара.
— Ты не больно… — ощетинился Трофим. — У Трохи три штыка на фронте!
Хохот, перебранка, выкрики:
— Выходи, выходи, Анфисьюшка! Покажись…
Лукашин, нервно кусая губы, всматривался, вслушивался в гудящий, взбудораженный зал, потом махнул на все рукой. Какого лешего? Пускай делают как знают. В конце концов кто тут власть? Кто хозяева? Неужто сами себе зла хотят? И почему это, — спорил он с невидимым противником, — почему это он, приезжий человек, прав, а весь народ ошибается?..
Но когда он увидел сбоку от себя Анфису — ее буквально силой вытолкали на сцену, — сердце его опять упало. Ну, кажется, наломали дров!.. На нее было жалко взглянуть. Она была не то что растеряна, а как-то вся перепугана, пришиблена; бледное лицо в красных пятнах…
Но, странно, растерянность и робость Анфисы пришлись собранию по нраву. Это чувствовалось и в тех ласковых и любопытных взглядах, которыми рассматривали ее притихшие женщины (словно не видали раньше), и в тех приглушенных словах, которыми обменивались в зале:
— Разалелась, как девка на смотринах.
— Ничего, ничего, пущай…
Прошло, наверно, минуты две, пока Анфиса немного овладела собой:
— Я не знаю, женки… вы с ума посходили. Какой из меня председатель? Три зимы в школу ходила…
— Ничего, Харитон больно востер.
— Я и говорить-то не умею…
— Вот и ладно — нам Харитоновых речей на десять лет хватит.
— Берись, берись, Анфисьюшка… все Харитона хуже не будешь…
— А что робеешь — стыда нету. Знаешь, на какое дело идешь…
— Да ты присядь, Петровна, ноженьки-то не казенны. Сколько с утра выходили.
— К красному столу, ко свету! — подхватили голоса.
Лукашин поискал глазами на сцене стул.
— Харитон давно сидит! — вдруг взвизгнула, давясь от смеха, какая-то бойкая бабенка.
— Вер-р-но-о-о! Хватит, посидел.
Лихачев до хруста стиснул зубы, выпрямился:
— Понятно… Советская власть не нравится?..
— Ты с ума сошел! — Лукашин рванул его за полу ватника. — Как с народом говоришь?
Лихачев круто повернулся:
— Я-то говорю как надо. А вот ты в чью дудку? С тобой еще потолкуют! Народ разлагаешь!.. — разъяренно зашептал он.
— Ты?.. Ты угрожать? Да знаешь, что с такими командирами на фронте делали?
Внизу шум, крики:
— Не чуем!
— Громче!
Лихачев медленно сошел со сцены и, прямой, не сгибая головы, весь в скрипящих ремнях, двинулся к выходу. В мертвой тишине, отдаваясь под сводами, угрожающе прозвучали его шаги.
Грохнули двери, скрипнули половицы в коридоре. Вздох облегчения прошел по залу.