Андрей Белый - Разумник Иванов-Разумник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, попытка Андрея Белого сойти с «пути безумия» на строгий путь критической мысли не могла не закончиться полной неудачей. Ему казалось, что острым мечом мысли (слово Баратынского) можно разъять жизнь — и снова соединить ее, вдохнуть в нее душу живу силою стройной философской системы; ему казалось, что если теория познания есть острый меч разъединяющий, то дальнейшая метафизика есть мертвая и живая вода; вновь соединяющая и воскрешающая. Но он скоро убедился, что если разъять мысль и ее основные начала еще и можно — для этого существует теория познания Канта и его школы, — то никто не в силах после этого вновь соединить разъятое: гносеология убивает метафизику. Андрей Белый почувствовал, что для него «логизм» убивает жизнь. И, памятуя об опасностях былого «пути безумий», беспомощно бьется поэт в сети специальных философских вопросов, то восхваляя «психологизм» Лип-пса, то выдавая его головой строгому «логизму» Гуссерля. Вот, например, статьи «Магия слов» 1909 г. и «Кризис сознания и Генрик Ибсен» 1910 г. В первой из них поэт готов признать, что гносеология зависит от ряда психологических предпосылок, во второй — берет назад это признание; сердце манит его к первому, ум склоняет ко второму. И он падает духом, тщетно пытаясь отстоять «цельность жизни» (см. характернейшую статью «Искусство», 1908 г.); он готов отдаться гносеологическому пессимизму, готов вернуться на прежний «путь безумий». «Всякое познание, — говорит он, — есть фейерверк слов, которыми я наполняю пустоту, меня окружающую… Никто никого не убедит. Никто никому ничего не докажет; всякий спор есть борьба слов, есть магия» («Магия слов», 1909 г.). Сердце побеждает ум: поэт восстает против строгого и сурового «логизма» во имя былого «пути безумий», во имя мистических восприятий; «дуализм между сознанием и чувством» решается, конечно, в пользу последнего. «Чувство обязывает нас быть мистиками», — говорит поэт, ибо только «в этих несказуемых чувствах открывается перед нами мир трансцендентной действительности, полной демонов, душ и божеств»; а между тем сознание убивает эту мистику чувства, сводя ее к главе из психофизиологии. Против этого восстает поэт; для него «всякое переживание действительности… запредельно познанию, неразложимо, непостижимо… мистично» («Кризис сознания и Генрик Ибсен», 1910 г.). Так расчищает себе поэт дорогу для выхода на прежний «путь безумий», к которому он еще должен вернуться…
Долой Канта! Ибо теперь для поэта Кант — «гениальный мертвец», ибо его философия, его теория познания — лишь метафизика, лишенная содержания, ибо кантианские нормы познания — «просто набор слов…».
Оставьте! В этом фолиантеМы все утонем без следа!Не говорите мне о Канте!!Что Кант?.. Вот… есть… Сковорода…
(«Мефистофель», 1908 г.)В этом полушуточном, робком повороте — гораздо больше решимости и серьезности, чем хочет представить Андрей Белый; переход от Канта к мистику Сковороде — намечает поворот Андрея Белого на старое направление, на новые тропы. И недаром впоследствии герой романа «Петербург», потерпевший крушение на Канте, находит спасение в древней восточной мистике и — в изучении философии Сковороды. Это — еще придет; теперь же;— «Мефистофель» нашептывает поэту дерзкие речи о «гениальном мертвеце» философии…
О, пусть тревожно разум бродитИ замирает сердце — пусть,Когда в очах моих восходитФилософическая грусть.Сажусь за стол… И полдень жуткий,И пожелтевший фолиантЗаложен бледной незабудкой.И корешок, и надпись: Кант.Заткет узорной паутинойЦветную бабочку паук —Там, где над взвеянной гардинойОбвис сиренью спелый сук.Свет лучезарен. Воздух сладок.Роняя профиль в яркий день,Ты по стене из темных складокПереползаешь, злая тень.С утла свисает профиль строгийНеотразимою судьбой.Недвижно вычерчены ногиНа тонком кружеве обой.Неуловимый, вечно зыбкий,Не мучай, а подай ответ!Но сардонической улыбкиНе выдал черный силуэт.
(«Искуситель», 1908 г.)Теперь поэт — «цветная бабочка», которую чуть не заткал паук узорной сетью паутины философических схолий; впоследствии, в романе «Петербург», он попытался изобразить гибель души в этой гносеологической паутине. Теперь поэт раздваивается: «взор убегает вдаль весной: лазоревые там высоты… Но — „Критики“ передо мной, их кожаные переплеты… Вдали — иного бытия звездоочитые убранства… Но, вздрогнув, вспоминаю я об иллюзорности пространства…» («Под окном», 1908 г.). Прежде — и так еще недавно! — поэт звал всех за собою в Марбург; теперь для него «профессор марбургский Коген — творец сухих методологий…» («Премудрость», 1908 г.).
Уж с год таскается за мнойПовсюду марбургский философ.Мой ум он топит, в мгле ночнойМетафизических вопросов.На робкий роковой вопросОтветствует философ этот,Почесывая бледный нос,Что истина, что правда… метод.……………………..«Жизнь, — шепчет он, остановясьСредь зеленеющих могилок, —Метафизическая связьТрансцендентальных предпосылок;Рассеется она, как дым:Она не жизнь, а тень суждений…»И клонится лицом своимВ лиловые кусты сирени.Перед взором неживым, меняОхватывает трепет жуткий;И бьются на венках, звеня,Фарфоровые незабудки.Как будто из зеленых травПокойники, восстав крестами,Кресты, как руки, ввысь подъяв,Моргают желтыми очами…
(«Мой друг», 1908 г.)Так отождествил Андрей Белый кантианство с кладбищенской философией, так отошел он от «гениального мертвеца», Канта; «логизм» он захотел победить жизнью, началом творчества, которое он теперь всюду противопоставляет теоретико-познавательным схемам. В сущности, это был далеко еще не окончательный разрыв с кантиантством, это был лишь разрыв с «Марбургом» и переход к «Оренбургу»: Андрей Белый начинает восторгаться «изумительными работами» Риккерта, в философии которого его пленило учение о ценности, о познании как форме творческой деятельности, о творчестве как принципе познания. Первенство «творчества» над «логизмом», первенство непосредственных переживаний — этому Андрей Белый отводит теперь много места на страницах своих статей. Пусть Кант был гениальный мыслитель, но он не жил, он был только «восьмым книжным шкапом среди семи книжных шкапов своей библиотеки…». А между тем — «жизнь есть личное творчество», подчеркивает Андрей Белый; и личное творчество — выше искусства, выше науки, выше философии («Искусство», 1908 г.). Одно время он требовал даже отказа от искусства, как от пройденного пути; надо, чтобы прошедший через искусство творец не писал драм, а был бы «мистагогом новой жизни», чтобы за пределами искусства родил бы художник творчество религии — «теургию» («Театр и современная драма», 1907 г.; «Брюсов», 1907 г.). Несколько лет спустя Андрей Белый исполнил это свое еще детское требование («теургию» он проповедовал еще в 1902 году) и пошел к «творящим религию», но, к счастью, не отказавшись от подлинного творчества, от искусства.
Вопросами искусства, теорией его давно уже занимался Андрей Белый. Первая его статья — очень робкая, ученическая, — была построена целиком на эстетике Шопенгауэра («Формы искусства», 1902 г.). И позднейшие статьи часто бывали наивны и неудачны; таковы «Будущее искусства» (1907 г.), «Принцип формы в эстетике» (1906 г.) — попытка построить, не без влияния Фехнера, законы формальной эстетики. Но, расставшись с «логизмом», Андрей Белый дал ряд замечательных, особняком стоящих статей, открывающих совершенно новые горизонты в «экспериментальной эстетике». На примере поэзии он показал, что эстетика имеет свой собственный, особый метод исследования, как точная наука о формах искусства, в частности в лирике — о формах сочетания слов. Статьи «Лирика и эксперимент», «Опыт характеристики русского четырехстопного ямба», «Сравнительная морфология ритма русских лириков в ямбическом диметре» (все — 1909 г.) имеют для будущего здания эстетики значение, которое еще не оценено, но которое трудно переоценить: это — открытие нового метода изучения ритмического строения стиха. Русское стихосложение не метрическое, а ритмическое, и бесконечное разнообразие этой ритмики, ввиду присутствия неударяемых (или, по Андрею Белому, «полуударяемых») слогов в метрической стопе, остроумно изучает графическим приемом Андрей Белый. В итоге он приходит к целому ряду прочно установленных выводов о ритмике русских поэтов двух последних веков; и интересно, что эти «объективные» выводы в общем совпадают с той «субъективной» оценкой, которую прилагала к русской поэзии столь ненавистная Андрею Белому «критика» и история литературы. Как бы то ни было, но он ясно доказал, что главная реформа русской поэтической ритмики была произведена Батюшковым и Жуковским, что Пушкин лишь завершил реформу, что наиболее богатым ритмически поэтом XIX века был Тютчев; целый ряд не менее интересных выводов относится и к современным поэтам. Метод Андрея Белого, конечно, не свободен еще от ряда пробелов (указывалось, например, что при изучении ритмики нельзя обходить вопрос о цезуре), но ведь это только первый камень, и основателем здания русской научной эстетики — «учения о ритмике» — но справедливости будет считаться Андрей Белый.