Воспоминания о Николае Глазкове - Борис Слуцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще в довоенные годы учебы в пединституте он поступил в институтскую секцию бокса, которую вел мой старший брат, чемпион Союза по боксу в легком весе, Николай Штейн.
Историю эту мне рассказывали они оба, и в обоих случаях версия была одна и та же. На одном из первых занятий братом было предложено известное упражнение боксеров со скакалкой. С большим или меньшим успехом все приступили к этой девчоночьей забаве, один Глазков оставался сторонним наблюдателем. Наконец, он молча подошел к составленным в углу зала стульям, поставил три из них друг на друга, присел на корточки, ухватил нижний стул за основание ножки и, медленно распрямившись, поднял всю махину на гордо вытянутой руке. Постояв так какое-то время, медленно опустился, аккуратно поставил нешелохнувшуюся конструкцию на пол и, гордо обведя всех своим характерным взглядом исподлобья, жестом руки предложил повторить дивертисмент. Никто, включая моего брата, не сдвинулся с места. Глазков молча вышел из зала и никогда туда не вернулся. Закончил он свой рассказ такими словами: «Хо-хо, как я их посрамил!»
Но вернусь к военным и первым послевоенным годам. Тогда, в сороковые годы, ни одна его строчка не была напечатана, и он пользовался «Самсебяиздатом»:
Самсебяиздат — такое словоЯ придумал, а не кто иной!
Маленькие самодельные книжки, вначале рукописные, а позже и машинописные, хранятся у многих друзей и почитателей поэзии Глазкова.
Путь был им выбран:
Не ищу от стихов спасения,Так и буду писать всегда.У меня все дни воскресения,И меня не заела среда.
Возвращались его товарищи-фронтовики, приезжали в Москву молодые люди, знавшие Глазкова лишь понаслышке, и все шли на Арбат к Коле. Снова в кабинете гул голосов, пелена дыма, преимущественно махорочного, уже выползла в коридор, и одна из соседок, ревнительница коммунальной чистоты, грозит участковым, а поэты все идут и идут к поэту, и он придирчиво слушает чужие стихи и задумчиво читает свои:
У меня с тобою предисловье,Увертюра, старт, дебют, начало.Неблагоприятные условьяНам мешают видеться ночами.Между нами недоговоренность,А нужна взаимная влюбленность!..В дни, когда победу любо праздновать,Промедленье скверно, как беда.Ты сказала мне: — Нельзя же сразу!.. —Я сказал: — Нельзя же никогда!
Стучат в коридоре костыли Виктора Гончарова, у окна молчаливый Борис Слуцкий в майорском кителе, Михаил Луконин тоже вспоминается в чем-то цвета хаки, и над голубым костюмом трофейного немецкого сукна «всё видавшие на свете синие глаза» Сергея Наровчатова…
Зимой 45-го или 46-го года в литературной Москве большое событие — вечер поэтов-фронтовиков в Политехническом музее. Коля взял меня с собой и весь вечер внимательно слушал незнакомые ему стихи своих довоенных друзей. Мне запомнился Наровчатов, читавший стихи польского цикла. По окончании в забитом людьми вестибюле Коля, как обычно, загодя глухо застегнул пальто и поднял воротник, завязал под подбородком шапку-ушанку и, зябко ссутулившись, переходил от группы к группе, резко и радостно выбрасывая руку для рукопожатий. Мне было велено: «Стой здесь!» — а сам куда-то скрылся. В ближайшей ко мне довольно большой компании кто-то, кивнув головой ему вслед, спросил: «Кто это?» Другой, кажется, ныне один из секретарей писательской организации, с сочувствием ответил: «Глазков! Всех нас за пояс заткнет, да не по той дорожке пошел!». Откуда это пошло и из чего родилось? Или я оказался при рождении сопутствующего ему многие годы несправедливого ярлыка? Так или иначе, но это укоренившееся мнение на многие годы удлинило путь Глазкова к читателю. Некоторые видели в этом даже преимущество. Так, Илья Сельвинский, чьи семинары Коля посещал в Литинституте, сказал ему однажды: «Счастливый вы, Коля». На искреннее удивление, какое же счастье может быть у поэта, живущего пилкой дров, Илья Львович ответил: «Вы можете писать все, что хотите!».
О поэте больше и точнее всего говорят его стихи. Сейчас они все передо мной, и я свидетельствую: ни в одном из них нет ничего «с той дорожки». А если кого-то смущает часто повторяемое местоимение «я», то Глазков, как бы предвидя такой упрек, сказал:
Когда я пишу о себе,То не о своей судьбе:Пишу о судьбе Отчизны,Пишу о борьбе и жизни!
Однако надо вернуться в вестибюль Политехнического. Коля вскоре возвратился с Наровчатовым, и мы втроем поехали на Арбат. Почему-то этот вечер мы провели за столом не у Глазковых, а у нас. Наровчатов снова читал польский цикл и многое другое, обворожил всех, включая мою маму. Колю я запомнил в этот вечер сияющим. С тех пор, в течение ряда лет, они встречались чуть ли не ежедневно либо на Арбате, либо у Наровчатова на улице Мархлевского.
Незадолго до смерти Коли Сергей Сергеевич приехал к нему, о чем Коля с удовольствием сказал мне при одном из последних наших свиданий. Тогда же я высказал предположение, что познания Коли в области естественных наук выше наровчатовских, и спросил, как обстоит дело в гуманитарных. Ответ был по-глазковски точен: «В естественных я впереди один к пяти, в гуманитарных наоборот!» И это при том, что сам он был в искусствах знаток немалый. Что же касается пристрастия Глазкова к естественным и точным наукам, то это объясняется складом ума, всегда отдававшего предпочтение логике мысли и факта и не доверявшего эмоциональному восприятию явлений. В этом смысле показательно его возражение мне по поводу М. Пришвина. Коля сказал, что предпочитает В. Бианки, так как от него получает больше знаний. Вот откуда этот поэтический диалог:
— Учусь у чувств!— Учись у числ!
Однажды я принес ему «Собачье сердце» М. А. Булгакова, а он к тому времени читал уже не все, а с разбором, и, увидев машинописную копию, кивнул в сторону жены: «Пусть она прочтет». Дальше события развивались так. Ина решила какой-то отрывок прочесть Коле, занимавшемуся за письменным столом. Много прочесть ей не удалось. Вскоре он прервал свои дела, прислушался, а затем и остановил ее, сказав, что будет читать сам. Прочитав, сказал: «Гениальный писатель».
Ну вот в моем повествовании появилась и жена, а я ее еще не представил.
В 1951 году я закончил театральное училище и на семь лет уехал из Москвы. Виделись мы в эти годы редко. В 54-м году в письме ко мне мелькнули буквы И. М. Л., позже они стали часто предшествовать многим стихам Глазкова. За этой аббревиатурой — «Иночка моя любимая», позже получившая более высокий титул, в одному Глазкову ведомой табели о рангах — «Умница Бурундучок», и пожалована недвижимым имуществом — бухточкой Бурундучка, расположенной в районе Крылатского. Свидетельство тому — стихи под таким названием в сборнике «Первозданность». Эта книга, пожалуй, больше других глазковских книг полна путевых впечатлений Великого путешественника, как он сам себя называл и каковым был на самом деле. Он очень любил свой дом, любил работать дома, любил дружеские застолья дома, любил возвращаться домой и… любил уезжать, уплывать, уходить. Улетать не любил — мало путевых впечатлений. Если не было возможности съездить куда-то далеко от дома, — электричка или автобус — и он в лесу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});