Марина - Карлос Сафон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромное количество его любовниц, кредиторов, друзей и коллег, десятки людей, которым он безвозмездно помогал, оплакивали Сальвата на похоронах. Все они знали, что в тот день света на Земле стало меньше, и что с этого дня все они стали более одинокими, а их мир опустел.
Сальват завещал Герману весьма скромную сумму денег и свою студию. Согласно его завещанию, остальные деньги (которых было не много, так как он тратил больше чем зарабатывал и прежде чем зарабатывал) распределялись между его любовницами и друзьями. Душеприказчик передал Герману письмо, которое Сальват отдал ему перед смертью. Послание следовало вскрыть, когда его жизнь оборвется.
Юноша со слезами на глазах и разбитым на кусочки сердцем всю ночь слонялся по городу, не зная, куда податься. Рассвет застал его на волнорезе в порту и именно там в первых лучах утра Герман прочитал последние слова, которые написал ему Квим Сальват.
«Дорогой Герман!
Я никогда не говорил этого при жизни, потому что все время ждал подходящего момента. Но боюсь, я его так и не дождался. Вот что я хочу тебе сказать. Я никогда не встречал такого одаренного художника как ты, Герман. Ты этого пока не знаешь и не можешь понять, но в тебе заложен огромный талант, а моя заслуга лишь в том, что я его распознал. Сам того не ведая, ты дал мне больше, чем я тебе. Мне бы хотелось, чтобы ты нашел себе наставника, которого заслуживаешь, того, кто будет развивать твой талант, а не учиться у тебя. В тебе говорит свет, Герман. А все остальные могут лишь слушать. Не забывай об этом никогда. Сейчас и навсегда — твой учитель, ставший учеником, и лучший друг.
Сальват».
Через неделю Герман, терзаемый невыносимыми воспоминаниями, уехал в Париж. Ему там предложили работу преподавателя в школе живописи. Он не возвращался в Барселону десять лет. В Париже он стал известным портретистом и обнаружил в себе страсть, которая его никогда больше не покидала — то была опера. Его картины начинали хорошо продаваться, и торговец, который знал Германа через Сальвата, стал его агентом. Когда же он состоялся как преподаватель, то стал зарабатывать достаточно, чтобы жить простой, но достойной жизнью. Он подергал за кое-какие ниточки и с помощью ректора школы, который знал пол Парижа, получил сезонный абонемент в Парижскую оперу. Никакой роскоши: шестой ряд амфитеатра слева. Двадцать процентов сцены не было видно, зато музыка была великолепна, независимо от того, сидели вы в дорогой ложе или на галерке.
Там он впервые увидел ее. Она казалась неземным существом, сошедшим с полотен Сальвата, но ее ослепительная красота не шла ни в какое сравнение с голосом. Девятнадцатилетнюю девушку звали Кирстен Ауэрманн, и, согласно программке, она была одним из самых многообещающих оперных талантов в мире. В тот же вечер он был ей представлен на приеме, организованном труппой после спектакля. Герман пробился к ней, сказав, что он музыкальный критик из газеты «Монд». Он протянул ей руку, но не мог вымолвить ни слова.
— Для критика вы плоховато говорите по-французски и много молчите, — пошутила Кирстен. В тот момент Герман решил, что женится на этой женщине любой ценой. Даже если это будет последнее, что он сделает в жизни. Он прибег ко всем способам обольщения, которые были в арсенале у Сальвата столько лет. Но Сальват был один, и равняться на него не стоило. Так началась игра в кошки-мышки, длившаяся шесть лет и окончившаяся летним вечером 1946 года в маленькой часовне в Нормандии.
Во времена, когда они поженились, смрадный дух войны все еще витал над Европой. Через какое-то время Кирстен и Герман вернулись в Барселону и поселились в квартале Саррья. В отсутствие хозяина вилла превратилась в музей призраков. Но светлый характер Кирстен и три недели уборки полностью изменили ситуацию.
Так началась самая чудесная глава в истории этого особняка. Герман без устали рисовал, одержимый необъяснимым вдохновением. Его картины начали цениться в высших кругах и довольно скоро иметь «Блау» в своей коллекции стало обязательным атрибутом светского человека. Вскоре его отец начал гордиться успехами сына и говорить об этом во всеуслышание. «Я всегда верил в то, что он талантлив и его ждет слава», «у него это в крови, как у всех Блау» и «никакой отец так не гордится своим сыном как я» стали его любимыми фразами. И повторялось это так часто и уверенно, что скоро все поверили. Агенты и выставочные залы, в которых с Германом раньше даже не здоровались, стали перед ним заискивать. Но даже в этом водовороте тщеславия и лицемерия он никогда не забывал уроков Сальвата.
Сценическая карьера Кирстен тоже шла в гору. В эпоху, когда появились первые граммофонные пластинки, Кирстен стала одной из первых певиц, увековечивших свой репертуар. То были светлые годы счастья в особняке Саррьи — годы, когда все казалось возможным, а на горизонте не мелькали никакие тени. Никто не замечал обмороков и головокружений Кирстен, пока не стало слишком поздно. Все объяснялось шумным успехом, постоянными переездами и нервным напряжением.
В день, когда Кирстен прошла обследование у доктора Кабрильса, он сообщил ей две новости, которые изменили ее мир навсегда. Во-первых, Кирстен была беременна. Во-вторых, неизлечимое заболевание крови постепенно сокращало ее жизнь. Ей оставалось жить год. Самое большее, два. В тот же день, выйдя из приемной врача, Кирстен заказала для Германа золотые часы с дарственной надписью в Главной швейцарской часовой мастерской на Виа Августа.
«Для Германа, в котором говорит свет. К.А.»
Часы показывали, сколько времени у них еще осталось.
Кирстен ушла со сцены и отказалась от карьеры. Прощальный вечер проходи в театре «Лицео», где она исполнила отрывки из «Лакме» Делиба, своего любимого композитора. Никогда больше не будет такого голоса.
Когда Кирстен вынашивала ребенка, Герман нарисовал серию портретов, которые сейчас украшали стены особняка. Их он никогда и не думал продавать.
Двадцать шестого сентября 1964 года на вилле в Саррье родилась девочка со светлыми волосами и серыми глазами матери. Ее назвали Мариной, и в своем светлом лике она запечатлела отражение матери.
Спустя полгода Кирстен Ауэрманн умерла в той комнате, где подарила жизнь своей дочери и где они с Германом провели счастливейшие часы своей жизни. Ее супруг до самого конца держал Кирстен за дрожащую бледную руку. К рассвету ее тело уже остыло.
Через месяц после кончины жены Герман вернулся в свою студию, которую оборудовал на чердаке фамильного дома. Маленькая Марина играла тут же на полу. Герман взял кисть и попытался сделать мазок на полотне. Его глаза застлали слезы, и кисть выпала из руки. С тех пор Герман Блау не рисовал. Свет в нем замолчал навсегда.
Глава девятая
Осенью мои визиты в дом Германа и Марины стали каждодневным ритуалом. На занятиях я сидел в полудреме, ожидая момента, когда улизну из школы и пойду по секретному переулку. Там меня всегда ждали мои новые друзья, которых не было только по понедельникам, когда Марина сопровождала отца на процедуры. Мы пили кофе и беседовали в полутемных залах.
Герман вызвался научить меня играть в шахматы. Несмотря на его уроки, Марина ставила мне шах и мат за пять или шесть минут, однако я не терял надежды.
Постепенно, сам того не замечая, я присвоил мир Марины и Германа себе. Их дом, воспоминания, витавшие в воздухе… стали моими. Я узнал, что Марина не ходила в школу, потому что не хотела оставлять отца одного, и ухаживала за ним. Она рассказала, что Герман научил ее читать, писать и думать.
— Знания по географии, тригонометрии и арифметике — пустой звук, если ты не умеешь думать сам, — объясняла Марина. — А этому ни в какой школе не научат. Этого нет в программе.
Герман открыл для нее мир искусства, истории, науки. Огромная библиотека особняка превратилась в ее вселенную. Каждая книжка была пропуском в новый мир с новыми идеями.
Однажды вечером в конце октября мы сидели на подоконнике на втором этаже и смотрели на далекие огни Тибидабо. Марина призналась, что ее мечта — стать писательницей. У нее был целый ворох рассказов и историй, которые она писала с девяти лет. Когда я попросил ее дать мне что-нибудь почитать, она посмотрела на меня как на пьяного и сказала, что об этом не может быть и речи.
«Это как шахматы», — подумал я, — «со временем получится».
Я часто наблюдал за Германом и Мариной, когда они не отвлекались на меня — играя, читая или сидя друг напротив друга за шахматной доской. Невидимые нити, которые их связывали, этот отдельный мир, который они построили далеко от всех и вся, — это казалось мне волшебством.
Иногда я боялся убить это чудо своим присутствием. Бывали дни, когда, возвращаясь в интернат, я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете уже потому, что мне позволяли разделить это чувство единства.