Эйлин - Отесса Мошфег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Привет, папа, – сказала я.
– Ну, ты умница, – отозвался он, поворачиваясь и пинком отправляя скомканные газетные листы в другой угол.
За все двадцать четыре года, что я знала его, отец, кажется, ни разу не поздоровался и не спросил меня, как дела. Но в те вечера, когда я выглядела особо усталой, он мог спросить меня: «Ну, как твои дружки? Как все твои парни?» Время от времени я задерживалась за кухонным столом на некоторое время, чтобы съесть пару пакетиков арахиса и послушать, как он жалуется. Мы с отцом ели много арахиса. Я согрела ладони над плитой. Помню, я носила тонкие черные перчатки с зелеными цветочками, вышитыми вдоль пальцев. В нелепой ненависти к себе я даже не думала о том, чтобы купить хорошие, теплые зимние перчатки. Однако эти черные, в цветочек, мне нравились. В те времена женщины еще носили перчатки. Я не имела ничего против этого обычая. Кожа у меня на руках была тонкой, чувствительной и всегда холодной, и я не любила дотрагиваться до чего-либо.
– Кого-нибудь новенького привезли? – спросил в тот вечер папа. – Как поживает мальчишка Польк?
О Польке недавно писали во всех новостях – иксвиллский коп, убитый собственным сыном. Мой отец знал убитого, они когда-то служили вместе.
– Платит за свои грехи, – ответила я.
– Так ему и надо, – проворчал мой отец, вытирая руки о халат.
На кухонном столике возле плиты грудой лежала почта. В этом месяце «Нэшнл джиогрэфик» был довольно скучным. Несколько лет назад я нашла в букинистическом магазине этот номер – декабрь 1964 года, – и храню его где-то среди своих книг и бумаг. Сомневаюсь, что подобные вещи чем-то ценны пятьдесят лет спустя, но мне этот выпуск журнала кажется священным – слепок мира, сделанный перед тем, как для меня все изменилось. В нем не было ничего особенного. На обложке был размещен снимок двух уродливых белых птиц – возможно, голубей, – сидящих на узорной чугунной ограде. Позади и выше них, не в фокусе, виднелся церковный крест. В самом номере рассказывалось об истории округа Вашингтон, о каких-то экзотических туристических местах в Мексике и о Ближнем Востоке. В тот вечер, когда он был еще новеньким и пах клеем и типографской краской, я ненадолго открыла его, увидела фотографию пальмы на фоне розового заката и разочарованно бросила журнал на кухонный стол. Я предпочитала читать о таких местах, как Индия, Белоруссия[4], трущобы Бразилии, Африка, где голодают дети.
Я передала отцу предупредительное письмо от офицера Лэффи и съела еще несколько зерен арахиса. Отец помахал письмом перед своим лицом и швырнул, не распечатывая, в мусор.
– Показуха это, – прокомментировал он.
Бредовые идеи, которыми он страдал, были всеобъемлющими – все и вся играли роль в его теории заговора. Ничто не было тем, чем казалось. Его преследовали видения, темные фигуры – «шпана», как он их называл, – которые, по его словам, двигались настолько быстро, что он мог рассмотреть только их тени. Они прятались под крыльцом, скрывались в темных углах, в кустах, в кронах деревьев, и они преследовали и мучили его, – так он утверждал. Отец объяснил, что в тот день бросал снежки из окна и с крыльца, чтобы дать этим фигурам понять, что ему известны их замыслы. А полиции приходится предостерегать его, чтобы сделать вид, что ничего странного не происходит – мол, старик просто выжил из ума.
– Они и здесь тоже есть, – сказал он, имея в виду «шпану» и обводя дрожащим пальцем кухню. – Наверное, пробираются через подвал. Расхаживают кругом, словно они здесь хозяева. Я слышал их. Может быть, они живут в стенах, как крысы. Да и звуки издают такие же, как крысы. Черные призраки. – Они преследовали его день и ночь, так что единственное его спасение, конечно же, было в выпивке. Отец сел за кухонный стол. – Это их те бандиты подослали. – «Ну да, конечно». – Как ты думаешь, почему копы всегда здесь? Чтобы защищать меня. После всего, что я сделал для этого города.
– Ты пьян, – прямо заявила я.
– Я уже много лет не бывал пьян, Эйлин. Это, – он приподнял банку пива, – чтобы успокоить нервы.
Я открыла пиво и себе, и закинула в рот несколько орешков арахиса. Подняв взгляд, спросила:
– И что тебя так рассмешило? – потому что он смеялся. У него такое было часто – отец мгновенно переходил от страха и подозрительности к жестокому истеричному веселью.
– Твое лицо, – ответил он. – Тебе не о чем беспокоиться, Эйлин. Никто тебя с таким лицом не тронет.
Вот именно. Черт бы его побрал. Я помню, как поймала свое отражение в темном оконном стекле гостиной позже в тот вечер. Я выглядела взрослой. Мой отец не имел права оскорблять меня.
В тот вечер к нам заехала Джоани. На ней была белая шубка из искусственного меха, мини-юбка и теплые ботики; ее уложенные в высокую прическу волосы подрагивали на темени, глаза были густо подведены черным карандашом. Она была белокурой, обидчивой, но отходчивой – по крайней мере, тогда. Полагаю, впоследствии сестра сделалась желчной – в конце концов, эта обидчивость во что-то должна была развиться, – но я надеюсь, что она здорова, счастлива и рядом с ней есть те, кто ее любит. Джоани была особенного рода девушкой. Когда она двигалась, казалось, что она просто приспосабливает свою плоть к движениям, небрежно расправляя ее, словно шубку, чтобы было удобно. Я не могла ее понять. Полагаю, она была очаровательной, но всегда такой придирчивой, особенно когда делано-наивным тоном спрашивала меня: «Тебе не смешно носить свитер своей покойной матери?» Иногда вопросы были более сестринскими, например: «Почему у тебя такое лицо? Что у тебя стряслось на этот раз?».
В тот вечер я просто покачала головой и сделала бутерброд с ветчиной. Хлеб, масло, ветчина. Джоани захлопнула свою пудреницу и подошла сзади, чтобы потыкать меня в ребра.
– Мешок костей, – прокомментировала она, схватив с тарелки мой бутерброд. – До встречи, – сказала сестра, поцеловав папу, сидящего в кресле. Больше я никогда ее не видела.
Я поднялась на чердак и улеглась на свою раскладушку с журналом, гадая, скучала бы я по своей сестре, если б та умерла? Мы выросли вместе, но я почти не знала ее. И она уж точно не знала меня. Я доставала из жестянки шоколадные конфеты, жевала их и по одной выплевывала на измятую коричневую бумагу, в которой их принесли из магазина. Я перевернула очередную страницу.
Суббота
К полудню субботы добрых шесть дюймов свежего снега выпало поверх прежнего слоя, и так уже достигавшего колена.
Утро в такие дни бывало тихим, свежий снег приглушал все звуки. Даже холод, казалось, утих, все резкое и громкое пропало из мира. Потом затопили печи, из труб пошел дым от горящих поленьев, и дома Иксвилла, покрытые снегом и льдом, словно бы начали плавиться и течь, подобно восковым свечам. В моей комнате на чердаке было холодно, и я посчитала, что мне незачем вылезать из постели. Просто высунув руку из-под одеяла, я решила, что в достаточной степени исследовала мир. Несколько часов я лежала на раскладушке, мечтая и размышляя. Для экстренных случаев у меня был широкогорлый кувшин – я пользовалась им, когда не хотела вылезать с чердака или когда ярость отца вынуждала меня укрываться здесь. Чувствуя себя так, будто я живу на природе, в лесной глуши, далеко от дома, я присела на корточки над кувшином, задрав подол широкой ночной рубашки, доставшейся мне от матери, и приподняв старый ирландский шерстяной свитер, в котором спала зимой. Дыхание вырывалось из моего носа белыми клубами, словно испарения из ведьминого котла, моча испускала пар и вонь, и я выплеснула желтую жидкость за окно чердака, в забитую снегом сточную канаву.
Работа моего кишечника была совершенно иным делом. Он опорожнялся нерегулярно – раз в неделю, максимум два раза, – и редко делал это самостоятельно. У меня выработалось отвратительное обыкновение выпивать разом десяток и более слабительных пилюль, когда я чувствовала себя толстой и расплывшейся, – а это бывало часто. Ближайший туалет находился этажом ниже, и туда же ходил мой отец. Я чувствовала себя неловко, опорожняя кишечник. Я боялась, что запах донесется до кухни на первом этаже или что отец постучит в дверь, пока я сижу на унитазе. Более того, я стала зависеть от слабительного. Без него дефекация была болезненной и трудной, приходилось целый час мять и гладить живот, тужиться и ругаться. От усилий анус часто кровоточил, я в ярости вонзала ногти в бедра или била себя в живот. Со слабительным опорожнение происходило стремительно и обильно, как будто все мои внутренности расплавились и теперь вытекали наружу; жидкие фекалии отчетливо пахли лекарством, и я наполовину ожидала, что к окончанию процесса эта жижа дойдет до ободка унитаза. В таких случаях я вставала, чтобы смыть за собой, ощущая головокружение, холод и выступивший по всему телу пот, а затем падала, и весь мир, казалось, вращался вокруг меня. Это были приятные моменты. Опустошенная, измученная, легкая, словно воздух, я лежала, отдыхая, посреди этого безмолвного кружения, мое сердце выплясывало странный танец, а разум был пуст. Для того, чтобы насладиться этими моментами, мне было необходимо полное уединение. Поэтому я пользовалась туалетом в подвале. Отец мог решить, что я просто занимаюсь там стиркой. Подвал был безопасной и уединенной территорией для моих послетуалетных мечтаний.