Стеклянный дом - Ева Чейз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, – говорю я, пытаясь держаться, как держалась бы мама.
Когда врач уходит, я сжимаю ее теплую, безвольно лежащую руку – ту самую, которая заклеивала пластырями мои разбитые коленки, которая до сих пор присылает мне из дома однострочные открытки без особого повода: «Чудесная погода! Видела бы ты, какие у нас люпины!» – и слезы падают с моих щек, расцветая на больничной простыне. Меня не покидает ощущение, что она сейчас в сознании и хочет сказать мне: «Ты там держись, мой цветочек». Я бормочу в ответ:
– И ты, мам. – Мой голос звучит хрипло. В горле встал ком из всего, что я не могу ей сказать, всего, что я так и не сказала.
Сейчас, лежа на спине в тюрбане из повязок, она выглядит моложе. Эта мысль помогает мне воспрянуть духом, потому что я знаю, что мама пришла бы в восторг от таких новостей, хотя и сделала бы вид, что ей все равно. («Лучше быть старой, чем мертвой!» – любит повторять она, но все равно каждый вечер перед сном наносит на лицо крем с ретинолом.)
Травмированный мозг, наверное, кровоточит, левая сторона лица опухла, но костная структура сейчас особенно заметна – именно это лицо несколько десятилетий назад заметил модельный агент. Вот какой она была до того, как появились мы с Кэролайн, до того, как они с папой променяли Лондон на идиллическую жизнь в глуши – куры, пряжи и кардиганы в ромбик – и мама превратилась в этакую Линду Маккартни. Я улыбаюсь, думая о том, что она все равно не до конца растеряла свои модельные замашки. Это как мышечная память. Я замечала отголоски ее прежней жизни в том, как элегантно она набрасывала на плечи пальто, как приподнимала подбородок на семейных фотографиях. У нее всегда была эта свойственная моделям изменчивость, способность перевоплощаться в разные версии себя. Переписывать новое поверх старого. Менять облик.
Я касаюсь ее щеки тыльной стороной ладони. Кожа сухая, как бумага. Так и просит, чтобы мои теплые руки помассировали ее с розовым маслом для лица. Чтобы пальцы легонько наполнили поры увлажняющей гиалуроновой кислотой. Если бы у меня с собой была рабочая косметичка, я бы немедленно принялась за работу, подрумянила бы мамины щеки, смазала бальзамом обветренные губы, покрыла лаком ноготки на ногах – все эти мелочи, помогающие нам защититься от мрака. Это моя работа. Я всегда так жила – присыпая самые глубокие, грязные тени блестками из горсти.
Я сижу с ней и смотрю на нее почти целый час, и постепенно ко мне приходит новое, тревожное осознание, что мама не неуязвима. Меня по-детски потрясает эта мысль. Мама может умереть. Может очнуться не такой, как прежде, потеряв воспоминания. И что будет утрачено? Она хранительница всех наших семейных тайн.
Что, если она хотела мне что-то рассказать? Ждала от меня вопросов? Но теперь я не могу их задать. Может, у меня уже никогда не будет такой возможности. Судьба грубо, без предупреждения вырвала прямо у меня из-под носа правду о том, что на самом деле случилось в далеком лесу в выгоревшее на солнце лето тысяча девятьсот семьдесят первого года.
6
Рита
– УЖАС, ПРАВДА? – шепчет женщина, вторгаясь в границы личного пространства, которые принято соблюдать между незнакомыми людьми.
Входная дверь Фокскота со свистом захлопывается за спиной у Риты и запечатывает тускло освещенный холл, точно тяжелая крышка деревянного ящика.
– Просто ужас, – с пылом продолжает женщина, не обращая внимания на то, что Рита ничего не ответила.
Она не знает точно, о чем речь: о гибели малышки или о других, намного более непристойных слухах, касающихся Джинни. Рита, до совершенства отточившая умение ничего не выдавать, вежливо улыбается и со стуком опускает детские чемоданы на пол. В камине у дальней стены шипят угли, и у нее внутри все натягивается, как струна. Этот полуразрушенный старый дом может вспыхнуть, как вязанка дров.
– Бедные Харрингтоны. Одна беда за другой, а? – Женщина качает головой, но ни одна прядка не выбивается из прически. Гладко приглаженные каштановые волосы с проседью напоминают крыло совы. – Вот так номер.
Глухой стук, доносящийся с верхнего этажа, заставляет Риту вспомнить о детях. Тедди? Да, он. Наверху слышится его смех. Здесь звук распространяется по-другому, не отлетает от стен, как в лондонском доме, а впитывается в дерево, как пролитое теплое масло. Еще один приглушенный удар. Дождем сыплется штукатурка. Рита поднимает свои большие глаза к потолку.
Он низкий – можно дотянуться рукой, – облупленную штукатурку накрест пересекают толстые черные балки, как обычно бывает в деревенских домах, образуя пыльные уголки и щели, которые так любят ползучие насекомые и, как правило, мыши. Остается лишь гадать, сколько здесь прячется паучков-долгоножек. Стены покрыты деревянными панелями и украшены масляной живописью – пейзажи, собаки – и пыльными пучками сушеных цветов. По крайней мере, ничего особенно ценного. Изъеденный древоточцем столик. Скамья в грубоватом деревенском стиле. Разваливающийся стул, обитый тканью. Вся мебель, стоящая на голых половицах, слегка покосилась, будто на палубе корабля. Рите кажется, что она сама тоже наклоняется и вот-вот сорвется с края в неведомую бездну. Но, наверное, пол тут ни при чем.
– Миссис Гривз. – Женщина крепко пожимает руку Риты, касаясь ее молодой кожи грубой ладонью. – Но вы можете звать меня Мардж. – Она повыше поднимает вытянутый подбородок, подставляя свету выпуклую родинку, из которой растет одинокий, жесткий как проволока, черный волосок. Рита очень старается на него не пялиться. – Домработница. – Мардж улыбается. У нее сероватые, продолговатые зубы, выщербленные и разные по размеру. При взгляде на них Рите на ум приходит Стоунхендж. – Живу не здесь. Я родом из Хоксвелла.
Домработница. Может здорово усложнить жизнь. С ней лучше не ссориться.
– Я няня…
– Большая Рита, да, я знаю, – перебивает Мардж, окидывая ее пронзительным блестящим взглядом. – Ну, сразу видно, откуда такое прозвище.
Рита с трудом удерживает на лице улыбку. («Шесть футов в тринадцать лет, чтоб меня!» – изумлялись подруги Нэн, заставляя ее сутулиться и сжиматься, задыхаясь от смущения.) Она присматривается к мускулистым рукам Мардж, к сосудистым звездочкам на щеках, к плотной, бесформенной фигуре. Сколько ей, под пятьдесят? Рита не уверена. Ей все, кто старше тридцати, кажутся старыми.
– Добра с