Андеграунд, или Герой нашего времени - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю, друг мой...
Сделав наскоро по коридорам и этажам заметающий следы круг, я к Веронике вернулся. И очень кстати. Потому что пришлось опять подвести ее к окну, как раз к тому подоконнику, где она дышала (блеванув на пол последнюю малую горстку). Когда там, щекой на подоконник, она постанывала, набираясь кислорода и малых сил, я уже знал, что буду любить. Я угадывал надвигавшееся чувство. Сердце делалось тяжелым. (Нет, чтобы поплыть, подтаять, как в молодости. И, разумеется, мне захотелось любить. Речь не о постели, мы уже несколько раз спали до этого.) Я помогал ей умыться. Я поругивал, выговаривал, я укрывал простыней — ко мне пришли (вернулись) движения рук и слова. Предлюбовь, когда любовь уже в шаге. В такие дни мокрое, скользкое сердце (вот образ!) набухает, становится тяжелым, как от застойной воды. Сердце — как огромное ржавое болото со стрелками камыша, с осокой, с ряской и с бесконечной способностью вбирать, заглатывать в себя. В него (в болото) можно теперь бросать камни, плевать, сливать химию, наезжать трактором, загонять овец — все проглотит.
Тем заметнее, что повестей я уже не писал. Слова, колодезная привычка, скапливались, достаточно много точных и залежавшихся нежных слов, но нацеливались они не на бумажный лист, а на это пьющее, утратившее себя существо. Худенькая пьянчужка, не умеющая за себя постоять. (Стихи ее мучали? Или их непризнание? — она так и не сумела в этом определиться.) Пала духом. Командировочные, водочка в розлив, ну, темная ночь, выручай!.. Я отыскивал ее в крыле К, иногда в ужасающих своей заплеванностью и грязью местах, в жутких компаниях. (Им она и объясняла, какой она гений. Читала стихи.) Однажды была совсем голая. Уже в дым. На кровати лежала и в самом дальнем (от их застолья) полутемном углу. А они продолжали пить. Мужики — предполагаю — нет-нет к ней наведывались. Во всяком случае, если пока что не произошло, не было в полной мере (один-то был, кто-то же ее раздел), то должно было произойти неминуемо. Они ее, понятно, не отдавали. «Что лезешь?! Мы тут без тебя... Мы ее поили! Она наша, отвали!» — кричали командировочные (волгоградские на этот раз), но я тоже уже кричал, матерился. В конце концов опыт общажника помог мне затеять драку, столь необходимую в типовой ситуации, когда они все-таки боятся шума и огласки, а ты нет. Я ее еле одел. Один из ублюдков (была, видно, с ним еще не совсем пьяна и не давалась) развалил надвое ей трусы бритвенным лезвием, открыв для всех скромное женское лоно, курчавый над ним хохолок. Теперь с этими трусами, как я ни прилаживал, как ни придерживал их, не получалось. (Пока не сообразил, что они разрезаны.) Все это время я заслонял ее, а левой рукой кого-то отталкивал; сзади меня стоял ор, крик. И кто-то из них, из волгоградских, суетясь и возбужденно подпрыгивая за моей спиной, тыкал пустой пивной бутылкой мне в лопатку. (А я вдруг ощутил лопатку как часть тела. Я понял, как это близко. Так приближаются к нам наши завтрешние дни — набегают, как по небу тучки; и не меняется ветер.)
Взял ее на руки, но нести невозможно, голова закидывалась, отчего внутри Веронички начинало опасно булькать, и чуть что — рвало. Поставил на ноги. Вел, обнимая ее и удерживая, именно что алчно, неуступчиво (как свою, наконец, долю в чужой, в их добыче). Вел, а командировочные все материли меня; один из них особенно загораживал мне дорогу.
Помню, я возопил злобным криком:
— Да вы уже все отметились по разу! Чего вам еще надо?
— Не твое дело! — орали они. — Она пришла с нами! Она пила с нами и уйдет с нами.
Мужчина и женщина бывают, скажем, умны, настороженны, а вот отношения меж ними — наивны. Или даже так: оба злы, а отношения меж ними нежны и слезливы. Чувство, возникнув, имеет свой стойкий, но подчас случайный рисунок — можно его отличить и можно даже как-то предугадать (исходя из ситуации), но не переделать. Что получилось, то получилось. Прими — и не сетуй. Отношения с Вероникой получались сентиментальны и доверительны, независимо от того, какими людьми мы были оба. Жалковатое чувство; но у людей сейчас нет лучшего. Я жалел ее — она давала жалеть себя. Тут тоже крылась взаимность, угаданная обоими как обязательная сердцевинка. Я жалел. Ох-ах. Все-то она, маленькая Вероничка, ошибалась в подробностях жизни. Разбила коленку на улице — или вдруг отравилась в столовой котлетами, съела две. Или ее оскорбила мороженщица. («И ведь ни за что!..») Или она высказала милиционеру (прямо на улице — замечательный оппонент) все, что она думает о служках уходящего тоталитарного режима. А он вовсе даже не свел ее в отделение, а так дал в ухо, что ухо воспалилось и две недели текло, пришлось пойти на процедуры. Записывал и перезаписывал ее к врачу я (разумеется!). Сам с ней в поликлинику днем, а вечерком сам же ей компресс, вата да пригоршня водки, да лоскут целлофана — мне не трудно, ей приятно. Вероничка не была сексуальной, но мы оба и в этом обнаружили, пусть с запозданием, достаточную друг в друге новизну. Ей так кстати пришлась (приспела) постельная страсть — со стонами и с веселящими меня ее вскриками (и с милым ее смехом). Смеялась в постели, это удивительно. И так чудесно смеялась! Вся эта бытовуха запойных ее отклонений (общежитско-командировочно-водочных) не свелась ни к страданиям, ни к надрыву; за все наше время одна короткая истерика, скорее женская, чем ночная — пустяки! Да ведь и «падшей» Вероника была лишь номинально и внешне: падшей, но не несчастливой. Напротив — на ней были оттиснуты четкие следы прошлых отношений, ясных и неущербных; кого-то она любила. До меня.
За окнами огромный, на семи холмах, город. Мы в постели. Вокруг нас только-только кончившаяся брежневская эра и наступившая новая пора. Новые, во всяком случае свежие слова бубнит репродуктор. Свежа музыка. Мы на хорошо застланной постели, простынь не сбита, и легкую эту опрятность, с чистотой и с подогнанными краями, я не то чтобы ценю, но, как той же свежести, ей радуюсь и ее помню (удерживаю в себе). У нас есть портвейн, дешевый, конечно; колбаса, хлеб и чай. И кипятильник, чтобы не бегать на кухню. Любовь в суровой общажной комнате, придавая которой обновленное значение (значение любви — но и комнате тоже), Вероничка говорит:
— Никогда б не подумала, что в гадюшнике (в крыле К) такое со мной может быть!
То есть такое хорошее — ей хорошо. Для нее уже значит и место. Самообнаружение женщины, удивление женщины месту, в котором она себя нашла, — это как первое оседание ее переменчивой пыльцы на стенах комнаты, на стекле окна, на подоконнике. И конечно, на постели, где опрятные простыни. У самой женщины тоже, казалось, засверкали белизной хорошо подогнанные уголки и в линию край. Вся на своих семи холмах. Большеглазая худышка.
Вероника читает вслух неизданное. (У нее все неизданное. Ни строки.)
На лужах <...> пузыри —Веселые дети дождя.Коротка и полна мгновеньемГениальная их жизнь... —
помню, увы, приблизительно. Но зато отчетливо помню, что как раз закипала в стаканах (в граненых) вода под чай. Мельчайше вспененные, белые, а затем крупно взрывающиеся пузыри (с их мгновенной жизнью) образуют чудо совпадения. Кипящий стих. Опершись на локоть, лежа, не отрываю глаз от бурлящей воды, пока Вероничка не одергивает:
— Стакан лопнет... Заваривай, Петрович!
И учит меня самоварной мудрости:
— Чай надо заваривать в белом кипятке. Ты не знал?
Звала, конечно, Петровичем — разница в двадцать лет (с лишним) не шутка. Меня все теперь звали так. Старея, я почти с удовольствием утратил, а затем и подзабыл свое имя (Напрасно! Самый раз для поэта-декадента! — смеялась Вероничка.)
— Петрович. Позовем как-нибудь Свешниковых?
Все хотела зазвать к нам на долгий, с конфетами, чай Свешниковых — молодую пару, что соседствовала, проживая через две комнаты от нас. Помимо сменяющих друг друга командировочных, в крыле К жили также люди приезжие по найму: лимита. Готовые вкалывать где угодно (в метрошахтах по колено в воде), они теснятся по двое-трое в комнате. (Со слабой надеждой на жилье.) Бедны. И слишком часто неоправданно злы. Прописки нет — и, стало быть (зато!), в этих коридорах их не найти. Затаились. Угрюмые люди. Но Свешниковы — исключение, чудесная молодая пара, так и светящаяся сиянием первой влюбленности и доверчивости (и такого легкого земного счастья). С ребеночком. Они охотно разговаривают со мной. Улыбаются. А меж тем и над ними витает беда. И вина. Как я узнал (по-тихому сказали), они оба удрали с Волги, где жили и где провинились в маленьком городишке. Она была там женой, и не чьей-то, а его же старшего брата, которого взяли в армию. Сошлась с младшим, когда прошел год. Жили скрытно. Каждый час вместе — на тайном счастливом счету. Не дожидаясь возвращения старшего брата, дали деру. С пузом на седьмом месяце. Их устраивает, что у них нет прописки. Что никто их не отыщет, не спросит. Три-четыре года проживут, а там видно будет.