Тарантул - Сергей Валяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да! Я! Да ты меня не знаешь! — горячился. — Если я захочу… Я всем докажу, какая у меня воля… сила воли… Кремень!
Отец рвал зубами мясо. Год назад он был убежден, что чрезмерное употребление мясных продуктов отрицательно влияет на человеческий организм. Боюсь, что тогда он просто не зарабатывал на птицу, все деньги тратя на вино и книги.
Помню он читал мне:
— А по ночам у нас тут кругом слышно, как звонят колокольчики, тоненько так звонят. Говорят, что когда-то, давным-давно, один здешний птицелов поймал дятла и перед тем, значит, как его выпустить, привязал ему к шее бубенчики. От них и звон. Только я думаю, тут не одна птица должна быть — одна не могла сразу в разных местах звонить. А то ведь по ночам по всем оврагам, по всем балкам слышно, как переливаются эти звоночки и колокольчики. А может быть, у того дятла и птенцы вывелись тоже с колокольчиками. А что? Очень возможно… И никакого чуда здесь нет, потому что любой их может услышать…
Прекрасные сказки детства.
Ударили в стену. Закричала женщина. Отец отмахнулся — сосед Жорка сцепился с женушкой, в который уж раз…
Стены обладали удивительной звукопроницаемостью. Возникало впечатление — мы слушаем радиоспектакль, голоса были мелодраматичны и, кажется, рассчитаны на внешний эффект.
— Ты все сам! А мне… Я тоже хочу, ты — плохой, ты — гад, ты — сам себе, а мне…
— Отстань, стервь, сгинь, — бубнил мужской голос. — У меня инфаркт, у меня жизнь погубленная из-за тебя, хабалы!
— Это ты, скот, жизнь мою перекосил… Говорила мама моя, ой, как она говорила…
— Удавись, чтоб тебе…
Наступила тишина. Отец прокомментировал: Жорка приобретает в галантерейном магазине несколько флаконов жидкости для выведения пятен или, против, например, перхоти, сам пьет. А с женой-голубушкой не делится, жадный, вот она…
— Ой, хороша клоповница! — завопила голубушка. — Ой, лю-лю! Подкатилась я под гору!.. Иди ко мне, любезный…
— Чего надоть?
— Любови хочу?
— А иди ты…
— Ааа, не могешь?
— Я тебе!..
— К соседу книжному пойду. Ох, потянет он меня, голубку…
Стена задрожала от удара, задвигалось мебелишко, женушка дурно завизжала — убивают!
— Тьфу ты, — плюнул отец. — Все как не у людей.
— Больные, — сказала женщина Маша. — Алеша, вы кушайте, кушайте.
— Убивают! Убивают! А-а-а! — голос оборвался; так он срывается, когда человека бьют ногой в живот.
Я принялся вылезать из-за стола. Отец закричал, чтобы я не мешался, сам же буду виноватый.
Отец-отец…
В коридоре толкались соседи: Жорик — мужик дурной, тюкнет по голове утюжком, милок, и унесут тебя из этой жизни вперед ногами.
Не трогайте меня, промолчал, я — человек, озлобленный собственным героизмом.
В комнате плавал странный запах каких-то душных дешевых химикалий запах безнадежности и убогости. На полу под ногами скрипели стеклянные осколки. На тахте хрипела знакомая мне фигура, которой я дал деньги на лечение души. Это и был Жорка. Кому и горький хрен — малина, а кому бламанже — полынь.
Жена, худая, злая, с распущенными волосами, с прекрасными заплаканными глазами, испуганно повернулась:
— Из милиции?
— Крик тут был?
— Чего? Уж и кричать не можно? А чего можно? Пить нельзя, ебац-ц-ца нельзя, да?! А?! Пошел вон!!!
Заплакала девочка. Я её не заметил; она заплакала, и я её заметил. Она пряталась в углу, маленький, нечистый звереныш с такими же крупными и прекрасными глазами, как у матери.
Жорка прекратил храпеть, задвигался на тахте. Женщина зашипела:
— Не реви, дура, папочку нашего разбудиш-ш-шь…
У женщины были надломленные резкие движения, как у механической, неисправной куклы. Худые ноги были в синяках и пропитаны этиловым спиртом. Она закинула ногу на ногу и повторила:
— Из милиции?
— Из нее, из неё — отмахнулся и шагнул к девочке.
— Заберите его, — ткнула пальцем в сторону мужа, — все время оскорбляет мое достоинство, губит будущее моего ребенка! Я требую, как женщина, как мать!..
Она замолчала. Я оглянулся — оседая на стуле и низко опуская голову, она засыпала, отравленная; из её рта тянулась липкая, безвольная нитка слюны.
Я протиснулся к девочке, протянул руку, она в ужасе закрыла лицо пятилетними ладошками…
Когда мы зачистили дом на Первомайской, как нас учили: «каждую квартиру проверить, в каждый закуток залезть. Боитесь — закати впереди себя гранату, только за угол надо спрятаться, да глядите, чтобы стенка не из фанеры была», я прошелся по квартирам — искал деревянный хлам для костерка. И в одной из квартир, в её развороченном, сочащемся кровью гнезде, увидел старика… то, что осталось от старика… Я увидел детей… то, что осталось от них… Детей было трое… или четверо… а, может быть, и больше… Трудно было сосчитать.
Вы интересуетесь, кто я такой? Не все ли равно. Лучше спросите, что я думаю.
Девочку женщина Маша умыла и принялась кормить. Девочка ела жадно и испуганно, она давилась кусками мяса и с ненавистью смотрела на неторопливые руки, её кормящие.
Потом сомлела от еды, уснула. Ее уложили на твердый диван. За окном занепогодилось — было сумрачно, грустно, тихо.
Отец меня провожал — жители дома отдыхали после обеда, как солдаты после боя.
— Я её люблю, — говорил отец. — Она прекрасная женщина. Чудная. Такие удивительно бескорыстны. Если бы ты знал…
— Раз, два, три… — сказал я. — Или четыре…
— Шутка, нервы лечит… По науке, брат… Маша читала в журнале. Она журналы читает.
— У нас самая читающая публика в мире, — сказал я. — Вот в чем беда.
— Нет, сын, — вздохнул отец. — Она удивительная женщина. Ты потом поймешь. А какие готовит пельмени — сибирские, она ж с тех мест… Ты не прав, сын.
Кто может быть правым в этой жизни? Кто поймет чужую жизнь, чужую правду, чужую боль? Кто? Я пожал руку своему отцу, которого никогда не понимал и которого всегда прощал.
Я ничего не боюсь. После того, как повстречал поющего старичка в домотканой рубахе на берегу моря, я не боюсь ничего. И никого. Единственное, что страшусь — одиночества. Трудно быть одному. Спасают друзья и любимые.
Любимые предают, а друзья… друзья гибнут. У меня были друзья; я вернулся из кровавой бессмыслицы, мне удалось вернуться оттуда, они — нет, им уже никогда не вернуться живыми.
Мертвыми — да, их привезут в цинковых гробах и поставят эти штампованные ящики со знаком качества под моросящую снежную сыпь.
Возвращаясь к машине, слышу телефонный зуммер. Кому я нужен? Это Серов, его восторженный и раздрызганный голос:
— Леха, Чеченец, твою мать, ты где шляешься? Я тебе звоню-звоню. Ты мне нужен.
— Зачем?
— Махнем в одно местечко.
— Я занят.
— Чего? Бабы не уйдут… Кстати, родной, у тебя никаких принципов: друзей бьешь в морду. Нехорошо.
— За дело. Пить меньше надо.
— А я сейчас трезв, как стеклышко. Звякнуло издательство — желают книжонку выпустить. Полный пи… дец!
— Чью книгу? — не понимаю.
— Мою! — восторженно вопит друг. — Мою, Чеченец! Еб… ть их во все издательские дыры!
— И что?
— Как что? Катим в Москву, столицу нашей Родины.
— Зачем?
— Договорчик подмахнуть и так далее…
— Я занят.
— А бить морды свободен?
— Тьфу! — солоноватый привкус. От злости я прикусил губу. Запах крови и моря. «За морями, за долами живет парень раскудрявый». — Черт с тобой!..
Все в порядке, говорю я себе. Что делать, говорю себе, у каждого из нас свой крест. Серов, я до сих пор чувствую свою вину перед тобой? Но в чем она, моя вина? Не знаю.
После того, как сбежал из прихожей, где столкнулся с женщиной в мамином атласном халате, недели две жил у друга. Я не мог сразу вернуться домой. Я жил у Сашки две недели и каждый день лгал по телефону маме. Я не мог себя заставить переступить порог квартиры, в которой осознал себя преданным. Понимал, что поступаю как неврастеник, как рафинированный мозгляк, но ничего не мог с собой поделать. Санька смеялся над моими юношескими переживаниями и утверждал, что к жизни надо относиться, как к физиологическому акту. Трах-трах. Или ты её, или она тебя. Иного не дано.
Потом к нему пришли гости, среди них была девочка Виктория. И как-то получилось, что нас, меня и её, отправили в булочную. Нам заказали купить хлеба. И мы пошли в эту булочную, и я с удивлением обнаружил, что к Победе совершенно равнодушен, она пресна и проста, может быть, пройдут годы, и она тоже окажется в чужом коридоре в чужом домашнем халате?.. И её увидит…
И тогда я себя спросил: быть может, мой товарищ прав — и вся наша жизнь бессмысленна по определению. Физиология, не более того. И понял, что ненавижу своего лучшего друга. Ненавижу за то, что он освободил меня от иллюзий.
А в булочной стоял теплый запах детства. Моя бабушка всегда выпекала хлеб. У этого хлеба был запах будущей счастливой жизни; жизни, похожей на сказку.