Литературная Газета 6302 ( № 47 2010) - Литературка Литературная Газета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. Кузичева, собравшая много свидетельств о том, как тосковал и мытарился юный Чехов в лавке, где вынужден был весь день «присматривать», готовя уроки, словно бы углубила спустя годы и мою собственную меланхолию тех далёких лет. Вымахавшая за эти годы акация свидетель: всё-таки детдом – это тоже плен. «Мы пленённые звери, голосим, как умеем», – писал почти ровесник Чехова Сологуб.
Вообще-то я всегда мало верил, по правде говоря, в память стен. Пока не вразумил меня случай в одном веймарском доме, в котором (за четыре года до Чехова) умер Ницше. Там теперь не только музей, но и приют германистов-стипендиатов со всего мира. Комнаты гостей дома находятся под самой крышей, этажом ниже – Sterbezimmer мыслителя-бунтаря. (Ich sterbe – были, как помнит и Клех, последние слова нашего классика.) Однажды ко мне подселили соседку – юную польскую аспирантку. Чуткой к старинным флюидам оказалась девушка: среди ночи стала вдруг оглашенно рычать и выть, то есть вести себя именно так, как скорбный главою Ницше под нами в последние годы жизни. Не мог не вспомнить я про ту таганрогскую чеховскую тоску, меня с ним связавшую.
Сдавая вступительный экзамен на филфак МГУ, я, конечно, выбрал темой сочинения «Антон Павлович Чехов как человек и писатель» (не писать же про Данко). Предался лирическим воспоминаниям (от себя не уйдёшь) и получил пятёрку, хотя сделал по рассеянности две ошибки. Факультет всё же творческий, и профессора были чуткие; сквозь рогатки нынешнего ЕГЭ я бы не проскочил.
С тех пор Чехов вошёл в число «вечных спутников», как назвал ещё один его младший современник Мережковский свою серию литературных портретов. Перечитывать что ни год нашу классику, снова и снова обливаясь слезами над их талантливым вымыслом, давно вошло в привычку. И почти всякий раз знаешь, какого рода удовольствие тебя ждёт. По-моцартовски солнечный Пушкин, по-куинджевски («Ночь над Днепром») волшебный Гоголь, по-гомеровски всеохватный демиург Толстой, по-вагнеровски диссонансный будоражка Достоевский, по-бидермайеровски благоуханный Тургенев…
И только принимаясь за Чехова, каждый раз не знаю, как-то он впечатлит на сей раз. То есть: возрос ли я достаточно за истекшее время, чтобы что-то ещё приоткрылось в этой загадочной простоте. «Где искусство настолько слито с жизнью, что не остаётся зазора» – как соглашаются между собой (совпадая и словами!) мои любимцы Свиридов и Бунин.
И чем больше проживаешь свою жизнь, тем сильнее Чехов манит к себе. И тем вернее утешает. Потому что это вечное, Екклесиастово «Всё проходит» было и его настроением. И он как никто учит смирению перед неизбежным. И разделяет твою печаль по поводу мнимости, иллюзорности суетных дней. Печаль о том, что жизнь без сосредоточения утекает сквозь пальцы.
Чаще других я перечитываю любимый рассказ самого Чехова «Студент». Собственно, всегда на Страстную – наряду с «двенадцатью евангелиями», вменёнными в правило в это время каждому православному. Не рассказ, а чудо сжатости. По количеству тем и качеству аранжировки не уступит никакому роману мировой литературы.
Чехов и вообще-то гений сжатости, спрессовавший предшествующее художественное письмо и тем повернувший ход всемирного повествования. Взять хоть мучительнейшую тему «борьбы полов». Тургеневские «Вешние воды», толстовская «Крейцерова соната» и – чеховская «Ариадна» (или хоть та же «Попрыгунья»). Как суживающаяся воронка, нагнетающая напряжение потока.
Стоило в дальнейшем чуть сгустить чеховскую пристальность, и получался гротеск, возлюбленный двадцатым веком. Из «человека в футляре» Беликова получался «мелкий бес» Передонов. Ещё нажим – и нарисовывались фантомы Франца Кафки (коему судьба отпустила те же сорок с небольшим, что и его главным кумирам – Гоголю и Чехову).
Ещё сдвиг резьбы – и получался театр абсурда. Все они – от Ионеско до Беккета – признавали Чехова своим отцом. Потому что он первым сделал главным действующим лицом непреодолимое пространство между героями. Первым научил героев ронять слова мимо друг друга, первым наполнил смыслами пустоту. Увидел в ней современное одиночество и – при всей видимой незаполненности – несвободу. Несвободу от омертвевших слов и привычек, от клише и бессмыслицы закосневших обыкновений.
«Творчество из ничего» – как припечатал Чехова Лев Шестов? Нет, драма жизни, в эту самую ничегошность погружённой. Тоска по другой, лучшей, осмысленной жизни; ведь она – каждый чувствует – где-то рядом. Мисюсь, где ты?
Мартин Вальзер, один из двух-трёх лидеров современной немецкой литературы, начинал как литературовед (диссертация о Кафке), потом перешёл к социально-критической прозе и – вполне «абсурдистской» – драматургии. Как-то он признался мне, что где бы в Германии – хоть в Крефельде (почти Крыжополе, по-нашему) – ни ставили Чехова, он, узнав из газет о премьере, немедленно прыгает (в свои восемьдесят лет) в автомобиль и мчится через всю страну на очередное свидание с русским драматургом. Которого в Германии, как и во всём мире, ставят не реже, чем Шекспира. Чехов и несть ему конца. Почему так? «Потому что, – пояснил мне писатель, – у него не наши, абсурдистов, головные конструкции, хоть и из него высосанные, а живая при этом жизнь, всё ещё завораживающая, питающая энергией».
На пути к энтропии Запад оказался впереди нас. И не нашёл лучшего от неё лекарства, чем Чехов.
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 3,0 Проголосовало: 2 чел. 12345
Комментарии:
Из Двадцатого века…
Литература
Из Двадцатого века…
ПОЭЗИЯ
Арсений ЗАМОСТЬЯНОВ
МОСКВА В ОСАДЕ
Москва теперь в осаде.
Устроить бы побег.
Подкрашены фасады,
Но дух её поблек.
Я сыт её угаром,
Привычно я ворчу,
Хожу по тротуарам
С оскоминой во рту.
От спеси и от лоска
Она едва жива.
И я в тени кремлёвской
Не вижу волшебства.
Как будто кто-то сглазил
Усталых москвичат,
Всё стало бизнес-классом.
И фары мельтешат.
Их вьюга навертела.
Все мчатся поскорей.
Как много новодела,
Как мало пустырей.
Наверное, пора бы
Не злиться, не ворчать,
Не сетовать на нравы
Сегодняшних волчат.
Их платья очень странны,
А мысли как сироп.
Всё дрэды, стринги, стразы…
Я просто к ним суров.
Под жирным макияжем
Немыслимая спесь:
«Ещё себя покажем,
Сумеем песню спеть!»
Становимся седыми,
Для нас и стыд – не дым.
На прежние святыни
Обыденно глядим.
В троллейбусе бывалом
Любовь не провезём
По выцветшим бульварам
Под сладкий перезвон.
Где честное зерцало?
Расстаться не смогу
С кремлёвскими зубцами
В мерцающем снегу.
А в Спасские воротца
Без трепета сердец
Так буднично ворвётся
Вельможный «Мерседес».
***
Шёл за осенью следом,
Вдруг ударила ветка
И засыпала снегом
Из Двадцатого века.
На земле мрачновато,
Только проблески злата.
Так же было когда-то
На веку, на Двадцатом…
На дороге пустынно,
Без видений закатных.
А душа не постигла
Ни одной из загадок.
С кем я шёл – поотстали
Или дальше промчались.
Словом, все поостыли
И давно распрощались.
Помню вас постоянно,
К вам влетаю с разбега.
Мне б воды полстакана
Из Двадцатого века.
***
Ты ушёл в февральской стыни.
Холода пошли на слом,
Но снега ночные скрыли