Рассказы радиста - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В степь в пыльном, удушливом пламени садилось солнце. И в окружении закатного огня на меня двигалось что-то громоздкое, тяжелое и несуразное, словно вставшая на задние колеса двуконная повозка.
Он шел спокойной раскачкой, и я заметил устрашающую покатость пухлых плеч, выпирающую из натянутой гимнастерки бугристую грудь, расслабленные бицепсы неестественно раздували рукава, пошевеливали вылинявшую ткань. А лицо… Казалось, взгляд вязнул в скупых рубленых складках, мясистые скулы, черные бровищи прикрывали глаза — их хватило бы на усы комбату, комроты и на взводного бы осталось.
Он прошествовал мимо, не одарив взглядом, — казалось, не заметил моего откровенного изумления.
Я оглянулся вслед, увидел необъятную спину, с лениво шевелящимися жерновами-лопатками и… И было еще кое-что, чему можно ужаснуться, — ноги в сапогах! Сапоги, должно быть, самого большого размера, с просторнейшими кирзовыми голенищами. И эти-то голенища не налезали на толстые, крутые икры. Они были распороты сзади.
И холмик землянки, замаскированный пучками вянущей полыни, и шест с антенной от полковой рации, даже сама степь с дымчатой кромкой горизонта казались игрушечными по сравнению с каменно-тяжелой, раскачивающейся фигурой.
Его звали Габдулла Япаров. Он был разведчиком из взвода пешей разведки.
Мы, новички, только на третий день стали замечать постоянно торчавшее возле него существо. Туго обтянутые обмотками тощие ноги колесом, пилотка, как расползшийся в печи пирог, не доставала до литого япаровского плеча, сизый нос бабы-яги, из-под него вечно торчит чадящая самокрутка в палец толщиной, на сухощавом сморщенном лице — внушающее на первый взгляд опаску выражение самоуверенной наглинки, светлые глаза колючи, быстры и сердито-насмешливы.
Это извечный дружок Япарова, тоже из взвода пешей разведки, — крикун, хвастун, несносный задира Рожков, по прозвищу Миляга. Его скрипучий голос постоянно можно было слышать у кухни:
— Ты как наливаешь? Ты что же думаешь — такого мерина я одним половничком накормлю? Вали гуще! Давай, давай, шевелись! Не то сам черпачок в руки возьму.
Япаров в это время полуразвалясь восседал возле своей землянки и предавался обычному для него занятию — величественно созерцал мир божий, в котором оказался он, так не походивший на все привычное, примелькавшееся, суетно-беспокойное.
Миляга подносил ему пару котелков, щедро налитых доверху, и предлагал:
— Жри, мерин.
Порой кричал:
— Прорва! Опять весь хлеб умял? Ты телеса нагуливаешь, а у меня должно брюхо к хребтине присыхать!..
Япаров величественно отмалчивался.
Говорили, что он из созерцательного спокойствия выходил, только когда напивался. Однажды его вязали двумя взводами — взвод пешей разведки и комендантский взвод. Первым на мечущуюся в бешенстве тушу бесстрашно набрасывался Миляга…
Для меня Япаров казался загадкой. Какое «я» спрятано под чудовищными мышцами, под большим, как артельный котел, черепом? Умеет ли этот человек страдать, как все, любить, как все? Порой мне казалось — он жив, но не живет, просто неодухотворенно существует.
Сталинград, лежащий от нас на восток, был в кольце. Полк занял оборону посреди степи, когда еще не выпал снег. Но вот снег прочно лег, шла неделя за неделей, мы вросли в промерзшую землю, обжились, ходили друг к другу в гости, как добрые деревенские шабры, рассуждали о маленьком хуторе Старые Рогачи, до которого во время наступления не дотянули каких-нибудь двух километров. Шли недели, мы грелись у железных печурок, а Старые Рогачи так и оставались у немцев.
У нас, полковых радистов, была вырыта крошечная землянка на три человека и на радиостанцию с упаковкой питания. А по вечерам в нее набивалось еще пять гостей, с охотой бы приняли и десяток, но больше не влезало, приходилось невежливо отказывать. Не появлялся у нас и Япаров — слишком велик, всех бы выжил. Зато Миляга приходил, как на дежурство.
Вверху над жидким накатом, присыпанным землей, шумел ветер, наметал снег, а внутри — тесно, уютно и стоял такой ядреный плотский запах, что свеча на штыке, воткнутом в земляную стенку, норовила тихо уснуть.
Шлепали от безделья пухлыми картами — в «подкидного дурака», в «козла», в «пьяницу», слушали хвастовство Миляги. По его рассказам, все девки в мирное время сходили по нему с ума.
— А что? Я ведь парень ничего, — объявлялось не без святой наивности.
Этому «парню» было уже около сорока, нос висел у него, как у старого филина, но ни тени сомнения, ничем не разубедишь, — неотразимый красавец.
Как-то заговорили о том, что немцы тоже обжились и обнаглели. Был слушок, в соседней части они сделали вылазку, забросали гранатами ротную землянку. Наши пытались достать «языка», посылали разведчиков, бросали роту боем, возвращались ни с чем.
И опять Миляга подал голос:
— Лезут нахрапом, я бы один достал, коль попросили…
— Начальство не догадывается тебе в ножки поклониться.
Милягу не смутишь, он быстро соглашается:
— То-то и оно. Я бы раз, два — и в дамках. Держи «языка».
— Ты же вместе с другими лазал?
— То вместе с другими. Возню под носом у немца разведут, что у тещи на именинах. Он и приложит — уноси ноги. Один-то — любо-мило, тишина…
— Слазай одиночкой, кто не пускает?
— Попроси меня, да поласковее. Доброе слово люблю.
— Трепаться ты любишь.
— Я?
— Нет, кобель Кабыздошка, что дома остался.
— Я — трепач? Вы слышали?
— Слышали, слышали, молчи лучше в тряпочку.
— Братцы! Что же это? Все считают меня трепачом?
— Все. А раньше-то не замечал?
У Миляги плаксиво блестели колючие глазки, гневно пунцовел кончик носа.
— Бьемся об заклад!..
— Ладно уж, не ершись.
— Бьемся об заклад, сукин сын! К утру «языка» приведу!
— Ты ведь и соврешь — не дорого возьмешь.
— Заклад! Все!! Испугались?
— Да что ты на заклад поставишь? Разве Япарова. Кроме этого быка племенного, у тебя за душой ничего нет.
— Вас здесь, окромя меня, семь лбов. На каждый лоб старшина утром наливает по сто грамм. Не жрите сразу, повремените, покуда не вернусь. Не приведу «языка» — возьмите мои сто грамм кровные.
— На всех семерых твои сто грамм? Маловато.
— Семь дней, будь я проклят, ежели не приведу, не понюхаю стопочки. А уж коль приведу — на-кася…
— Идет, — согласились мы дружно. — Приведешь — сольем во фляжку, с поклоном поднесем.
— Ну, ребята, гляди — уговор!
— Ты поглядывай.
— Кто потом откажется — потроха выпущу.
— Ну, ну, стращай…
— Тогда — все! Я пошел.
Миляга бочком полез к выходу.
— Не захмелей раньше времени…
— Ни пуха ни пера…
Он огрызнулся:
— Катитесь к чертовой матери!
И исчез за обындеволой плащ-палаткой, прикрывавшей выход.
Мы посмеялись над ним и разошлись — время было позднее.
Утром, еще затемно, мне пришлось бежать в штаб дивизии, менять разряженный аккумулятор. Три километра туда, три обратно — возвращался часам к десяти.
На пути встретился старший сержант Пучков из телефонистов, парень раздражительный и злой на язык, мастер играть на аккордеоне. Он вчера больше других нападал на Милягу.
— Слышь! — остановил он меня. — Миляга-то…
— Что? Не вернулся?
— Да нет, привел.
— Ну-у!
И я бросился к штабной землянке.
Тесной стенкой стояли любопытные. У входа в землянку на снегу сидел немец с синим, осунувшимся мальчишеским лицом, в суконной пилотке, завернутой на уши, очень маленький и очень тощий — надо же откопать такого, как раз под силу Миляге. Пленный ловил преданно округлившимися глазами взгляды солдат и гримасой страха улыбался: «Не убивайте». Тонкие грязные пальцы сжимали острые колени, плечи поеживались от страха и холода под слишком просторным, не по росту кителем. Вылез, наверно, по малой нужде из землянки без шинели, обратно Миляга не пустил.
А Миляга расхаживал рядом — под носом на спесиво выпяченной губе чадит толстая цигарка, за спину переброшен автомат, с важностью выворачивает валенками на кривых ногах. Нет-нет да и поводит небрежным взглядом на «крестника», тот сжимается, грязные пальцы костенеют на острых коленях, в широко распахнутых светлых глазах всплескивает ужас. Чем Миляга запугал этого суслика? Вот уж воистину — страшнее кошки зверя нет.
Появился Япаров, постоял, полюбовался на «языка» поверх солдатских шапок, повернулся, пошел прочь враскачку.
Кто-то бросил ему в спину:
— Что, брат, мал золотник, да дорог.
Кто-то добавил:
— Велика Федора, да дура.
Япаров не обернулся, лишь с размаху пнул подвернувшуюся под ноги ржавую коробку от немецкого противогаза.
И никто, кроме меня, не заметил этого, а я глядел в спину Япарова и удивлялся. До сих пор он для меня — скала, а не человек, и вот выдал себя… Не такая уж скала, может сердиться, обижаться, завидовать, как все люди. Со слабостями он был мне милей. Захотелось посидеть с ним, переброситься о доме — был же у него в мирное время дом; о жене, — верно, ждет его где-то; о детях — вдруг да носил их на руках, уакался…