От Кибирова до Пушкина - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой такой способ — зеркало. В том же сборнике «Прозрачность», в котором появились сонеты «Аспекты» и «Degli spiriti del viso», Иванов напечатал и стихотворение с латиноязычным названием «Fio ergo non sum» (т. е. «становлюсь, поэтому не есмь»), заканчивающееся патетическим восклицанием:
Где я? где я?По себе яВозалкал!Я — на дне своих зеркал.Я — пред ликом чародеяРяд встающих двойников,Бег предлунных облаков.
(Т. 1. С. 740)Со временем, однако, зеркало стало означать для Иванова не только возможность обмана и раздвоения, но и способ их исправления. Об этом «зеркале зеркал», не только не искажающем мир, но и исправляющем кривизну его неверных отражений, Иванов говорит в статье «Заветы символизма»:
Как только формы право соединены и соподчинены, так тотчас художество становится живым и знаменательным: оно обращается в ознаменовательное тайновидение прирожденных формам соотношений с высшими сущностями и в священное тайнодействие любви, побеждающей разделение форм, в теургическое, преображающее «Буди». Его зеркало, наведенное на зеркала раздробленных сознаний, восстановляет изначальную правду отраженного, исправляя вину первого отражения, извратившего правду. «Зеркалом зеркал» — «speculum speculorum» — делается художество, все — в самой зеркальности своей — одна символика единого бытия, где каждая клеточка живой благоухающей ткани творит и славит свой лепесток, и каждый лепесток излучает и славит сияющее средоточие неисповедимого цветка — символа символов, Плоти Слово.
(Т. 2. С. 601)Как и «аспект», термин «зеркало зеркал» имеет богатую историю в христианской теологии, в частности он встречается у Григория Нисского в сочинении «О устроении человека»:
…как, по сказанному нами, ум украшается подобием первообразной красоты, подобно какому-то зеркалу, которое делается изображающим черты видимого в нем, то сообразно с этим заключаем, что и управляемое умом естество держится его и само украшается предстоящей красотой, делаясь как бы зеркалом зеркала, а им охраняется и поддерживается вещественное в том составе, естество которого рассматривается[106].
Кажется возможным, что отсюда Иванов взял не только выражение «зеркало зеркал», но и идею (в стихотворении «Аспекты») «зениц воззревших интеллектов»: поскольку умный глаз человека является средоточием божественного в мире, отражая всю природную красоту, то управляемое умом тело становится красивым, отражая умственное постижение красоты на своей коже. Таким образом, аспект посредствует между физическим и духовным как некий экран.
Обыгрывая этимологическую родственность таких слов, как «специальный», «зрелище» (spectaclum), «зеркало» (speculum) и «вид» (species), в статье «Специальное бытие» Джорджо Агамбен отмечает, как в истории западной мысли зримое (столь близко стоящее к обману) стало условием истинного, или «специального», бытия. Это бытие, открытое для других: «Специальное бытие сообщает лишь свойство сообщаемости». Иначе говоря, это бытие в среде познания и понимания. Однако в Новое время лик стал отделяться от сущности, например в растиражировании лица как признака «идентичности», как «ID», что превращает культуру коммуникации в культуру надзора и контроля. Агамбен пишет: «Превращение „вида“ в принцип идентичности и классификации — первородный грех нашей культуры, ее самое неумолимое расположение»[107]. Коль скоро истинное бытие отождествляется с его зримым видом, то «специальное превращается в зрелище»[108]. Именно об этом, кажется, и предостерегал Иванов, приводя призыв Вагнера «zu schaffen, nicht zu schauen»: «Мы хотим собираться, чтобы творить — „деять“ — соборно, а не созерцать только: „zu schaffen, nicht zu schauen“. Довольно лицедейства, мы хотим действа. Зритель должен стать деятелем, соучастником действа» (Т. 2. С. 95). Неприятие зрелища связывалось у Иванова с демократическим принципом спонтанного самоопределения народа. Однако, как я пытался показать, Иванов не мог так просто отказаться от зрения как условия действия, поскольку зримость мира составляла основу его мировидения. Это любовь-ненависть к собственным глазам и приводила к многочисленным противоречиям в его мысли[109].
Хотя понятие «аспект» оказалось лишь мимолетным увлечением Иванова-мыслителя, оно дает ключ к одним из центральных парадоксов его мысли, а именно к тому, как зрелище искусства способно превзойти границы эмпирического познания и приводить к прозрениям в само бытие мира. Кажется возможным перенести часть сказанного о термине «аспект» на позднейшие разработки понятия «символ» у Иванова. Как и аспект, символ также занимает промежуточное положение между человеческой волей и божественным откровением, между памятью о прошлом и предчувствием будущего. Главным образом, история ивановского обращения к этому схоластическому понятию помогает понять его двойственное отношение к категории зримого, которая является условием истинного бытия (в конечном итоге в понятии «аспект» Иванов впервые выражает свое кредо «а realibus ad realiora»), но в которой нас всегда подстерегает и обман. Жить — значит видеть и быть видимым, значит облачаться и опрозрачиваться, значит мелькать гранью во взаимно отражающемся кристалле бытия. Итак, история понятия «аспект» в творчестве Вяч. Иванова дает одно из первых свидетельств о некоторых постоянных тенденциях в его мысли, в первую очередь — о приоритете образа над вещью, даже о приоритете визуального над вещественным. Можно сказать, что привилегирование зримого — зеркала, зрелища, в конце концов, символа — решающий момент в его интеллектуальном развитии.
Р. Бёрд (Чикаго)«Ходасевич был скептик, разрушал вокруг себя все, не создавая ничего»:
Об одном конфликте в эмиграции
В название этой заметки вынесена фраза Андрея Белого (в передаче Н. Берберовой) по адресу Владислава Ходасевича во время их ссоры 8 сентября 1923 года на прощальном обеде по случаю отъезда Белого в Советскую Россию[110]. На имплицитно высказанное Ходасевичем обвинение в общественно-политической двуличности Белый ответил контраргументом, стирающим грань между этим конкретным обвинением и общим отношением к нему Ходасевича в жизни и творчестве. Цель контратаки Белого была ясна: подорвать правомерность политического обвинения Ходасевича. Тем не менее транспонированное в историко-литературный план контробвинение Белого осветило некоторую перспективу в отношениях Белого и Ходасевича как представителей «второй» и «третьей» волн русского символизма[111].
Выяснению этого аспекта конфликта и посвящена моя заметка.
Но прежде я хочу кратко описать произошедшее 8 сентября 1923 года. Белый в 1921 году выехал из России в Германию по советскому паспорту и, чтобы вернуться в Россию в 1923-м, должен был получить разрешение полпредства РСФСР. Там Белому, однако, в первый раз отказали, так что ему даже пришлось сдать купленный заранее билет на пароход. Он снова и снова должен был посещать советское полпредство с просьбами разрешить ему въезд в Россию[112]. Ходасевичу от М. О. Гершензона, который в это время тоже хлопотал о визе в Россию, стало известно о том, что Белый в советских учреждениях «до такой степени ругал своих заграничных друзей, что даже коммунистам стало противно его слушать»[113]. Наконец Белому удалось получить разрешение на въезд в Россию, и 8 сентября 1923 года был устроен прощальный ужин в одном из берлинских ресторанов. В воспоминаниях А. Бахраха о том, что произошло далее, дан объективный взгляд стороннего наблюдателя, дружившего с обоими участникам конфликта:
Ужин был как ужин до того, как — после известного количества рюмок водки — не начались традиционные речи. <…> Выступила в числе прочих и Вера Алексеевна Зайцева, жена писателя, знававшая Белого еще в его студенческие годы <…> В несколько сентиментальной форме Вера Алексеевна говорила о том, как ей грустно предстоящее расставание, и закончила свое краткое выступление просьбой «не слишком ругать нас всех в Москве». <…> Белый — это было так для него характерно — при этих последних словах словно загорелся. Отвечая Зайцевой, он заявил, что и в Москве останется другом и заступником всех нас и, может быть, несколько необдуманно формулировал свою мысль, указав, что за всех присутствующих на этом многолюдном банкете он «всегда готов будет пойти на распятие».
Почему-то эти слова взорвали Ходасевича — хотя кто-кто, а он должен был привыкнуть к беловской словесной гиперболичности — и он в довольно резкой и агрессивной форме, глядя в упор на Белого и повышая голос, заявил, что «посылать его на распятие» никто из нас не собирается.