Утренняя звезда - Андре Шварц-Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В поселке никто из семейства Шустер ни словечком не обмолвился о разбитой флейте, а то не миновать бы новых насмешек над потомками «досточтимого». Но с наступлением вечера, когда минувший день приносил свою долю дождей и вестей из Германии, Румынии и Венгрии, сдобренных новыми слухами о погромах, обитатели домика закрывали наглухо ставни, усаживались вокруг стола и слушали флейту, чьи звуки словно приходили из неведомой дали, в них чудилось приглушенное эхо скрипки рабби Хаима бен Яакова.
3Юный Хаим всегда был любопытен, как сорока. По словам матери, это подмечалось за ним с самого его рождения. Сколь бы невероятным это ни казалось неподготовленному свидетелю, Ентл как раз была наблюдателем подготовленным. Она доподлинно знала меру тщеты существования. От нее не укрылось также, что в жизни все и у всех начинается одинаково, вот почему любой новорожденный имеет складочку на нижней губе, след пальца ангела, наложенного на уста каждого младенца на этой земле: так стирается из их памяти воспоминание о предыдущей жизни — в иных телах, в другие времена, пока их душа не находила себе местечка в женском чреве. При рождении первенца, в тот самый миг, когда дитя выходило из ее утробы, она ясно увидела, как ангел коснулся перстом его нижней губы, и даже ощутила острую боль от ожога, вырвавшего у нее последний вопль. Да только при появлении на свет Хаима все обстояло не так. Она видела светящуюся длань ангела, тот рассеянно провел пальцем по губе ее младенца, но как следует не надавил, и это вселило в ее материнское сердце тревогу: маленький комочек плоти едва успел зашевелиться меж ее ляжек, а она спрашивала себя, какое воспоминание сохранит ее дитя от предыдущей жизни, какими глазами ему суждено взирать на здешний мир?
Ангел нерадиво исполнил свою работу: нижняя губа мальчика почти не была примята, и вел он себя так, что становилось ясно — вступать в этот мир ему не хочется. Старуха, принимавшая роды, буркнула, мол, ребенок и не думает дышать. Однако безжизненное тельце все же дернулось, кулачок сжался, потом разжался, ладонь выгнулась, веко приподнялось, выглянул подернутый сероватой пленкой зрачок, и, когда младенец заелозил, Ентл, женщина умудренная, от которой ничему не укрыться, поняла, каким глазом ее малютка собирается смотреть на все вокруг: глазом вороватой сороки-пересмешницы, полным безмерного, не знающего удержу любопытства.
Через сотню лет после кончины «досточтимого» Подгорец из сельского поселка превратился в промышленный городок. Большинство ремесел былых времен исчезли со смертью последних ремесленников, а община уже не выглядела единым целым с синагогой в центре всеобщих устремлений. Сидя за своим верстаком и кромсая кожу, Мендл Шустер не уставал громогласно повторять: «Всё начинается с Просвещения, да, всё… И кончается с ним же». Вспыхивали распри между верующими и маловерами, среди сторонников Москвы и симпатизантов Иерусалима, не говоря уже о конфликтах с польскими антисемитами и перепалках, разделяющих людей от начала времен.
Хаим считал, что существуют евреи двух родов: модернисты (вне зависимости от ярлыка, что на них наклеен, и от того, кем они сами желают казаться) и те, что всей душою тяготеют к старинному местечковому укладу, «бегут в страну Евреию», как любили тогда говорить, хотя среди последних встречались и такие, кто обходился без лапсердака и пейсов, практически не посещая синагоги. Он отдавал себе отчет, насколько его классификация произвольна и скольких врагов он нажил бы в обоих лагерях, если бы осмелился высказать это вслух. Долго он полагал, что вся его классификация основывается на том, какие у человека глаза. Некоторые, подобно нашему праотцу Иакову, обладали глазами, словно бы повернутыми вовнутрь, к душе, к еврейской душе, к мировой душе… ибо сказано ведь: «Каждому дано по частице Божьей искры». Другие же обладали глазами Исава, обращенными вперед, к вещам; такие глаза, как говорится, всегда готовы поменять семь небесных покровов на миску чечевичной похлебки, но, подвергнув свою методу строгому разбору, он в конечном счете пришел к выводу, что она не выдерживает критики, ибо имеющий сегодня Исавовы очи завтра способен глядеть как Иаков, и наоборот. При всем том обе выявленные им разновидности евреев никуда не делись, он все еще был в этом уверен. Однако знак принадлежности к одной из них не читался на лбу или во внешних проявлениях веры либо эпикурейства, даже заглядывание в глаза тут ничего не давало. Нет, все было проще: если желаешь узнать, с кем имеешь дело, с модернистом или со взыскующим погружения в первородное еврейство, хорошенько прислушайся. От них исходит совсем разная музыка.
4Вот Шломо — тот чистый модернист, а самого себя Хаим числил выходцем из «страны Евреии». Но к какому лагерю принадлежит Мендл Шустер, его родитель, он затруднился бы сказать. Тот готов был молиться целыми ночами и вести себя неподобающе в самые священные праздники. Например, есть в Йом Кипур. Единственный пункт, в котором он не давал себе послабления, — нерушимость субботы. При всем том Хаим не мог не подозревать, что истовость в этом вопросе толстый Мендл черпал у своей супруги, которая, если ей удавалось собрать все необходимое для субботней трапезы, уже не страшилась ни Бога, ни черта. Однако же не всякий шабат проходил как подобает. Когда папаша Мендл праздновал субботу по-светски, за столом оказывалось столько же щербатых тарелок, сколько сотрапезников, и все кончалось жалкими пьяными китовьими валяниями на брюхе и перекатываниями по полу, покрытому мельчайшими кусочками белесой резаной кожи. Напротив, когда это был настоящий еврейский шабат, то оставлялось место для нищего; папаша лично пристраивал на пустом стуле единственную шелковую подушку, клал перед ним фарфоровую тарелку (единственную в доме!) и серебряную рюмочку (тоже единственную — ту самую, как он утверждал, из которой пил пророк Илия). В такие дни, даже опьянев, он таинственным образом приобретал некую церемониальную величавость, а когда принимался петь, особенно во время Авдалы — благословения во время вечерней молитвы на исходе шабата, — казалось, что все небесные врата распахиваются при звуках его глубокого баса, звучащего то повелительно, то как мольба, но еще более властная, нежели простое приказание. Однако случалось, что два шабата, правоверный, достойный набожного иудея из «страны Евреии», и модернистский, светский, сменяли друг друга за один вечер. Тогда прямо после наступления Авдалы папаша внезапно тыкал в небеса своим пудовым кулаком и возглашал с пьяной слезой в голосе: «Всемогущий! Ведь сказано в Святой книге, что на седьмой день ты оглядел сотворенное тобою и решил, что все это хорошо. А вот я, Мендл, сын Шмуэля, сына Исаии, я сегодня обозреваю содеянное тобой и в лицо тебе говорю, что твой мир нехорош, надо бы тебе его переделать, ибо таков, каков он есть, он стоит только того, чтобы положить на него большущую плюху!»
Порой, когда ему случалось пребывать в правоверном умонастроении, родитель открывал на верстаке Хаима молитвенник и заставлял сына читать, подначивая его по ходу чтения и без конца перебивая. Он рассказывал разные истории из жизни праведников или запевал какой-нибудь гимн, обволакивая сына тяжелым взглядом своих желтых с кровавыми прожилками глаз и давая понять, что приглашает его душою приобщиться к звучащей мелодии. Напевая, Мендл едва разжимал губы, изо рта у него слышался почти что шепот, этакое едва различимое мелодичное пошипливание, но именно так ему удавалось воспроизводить почти все известные в Подгорце мотивы, бытовавшие там с тех пор, как пришли туда первые пейсатые евреи, то были мелодии, по большей части не нуждавшиеся в словах, когда можно обойтись любыми отрывочными восклицаниями вроде: «Ой-йой-йой, наш отец! Ой-йой-йой, Бог живой! Ой, живой, ой, живой!»
Затем толстяк принимался за псалмы, за синагогальные гимны, без устали нанизывая их на единую нить и не переставая отбивать такт слоновьей ножищей на плотно убитом земляном полу. Там фигурировали и Божественный престол, и Роза Иакова, и Агнец со связанными ножками, и много чего еще. Но вот наступала минута, когда душа наконец собиралась в единый ком и голос Мендла взлетал ввысь, выпевая какой-нибудь уж совсем бессмысленный мотив, к примеру простой нигун, весь слагавшийся из подпрыгиваний, вскидываний ног и рук, сопровождавшихся бессмысленными звукоподражаниями, подслушанными у какой-нибудь беснующейся на вольном лугу козы. Именно такие лишенные глубины мотивчики с коротенькими подскоками звука приводили мальчика в полный восторг. В них Хаим-Лебке ощущал источник вечного мелодического обновления. Игра мелких музыкальных перескоков длилась целые часы, они звучали вроде бы так же, но складывались во все новые и новые сочетания. И вдруг какой-то незамысловатый пассаж, зазвучав громче остальных, увлекал за собою Хаима-Лебке куда-то ввысь. Тогда, взлетев над самыми высокими деревьями, душа ребенка озирала Подгорец с его синагогой и церковью, с домом, где все они обучались Закону, с людьми и с бесенятами разных мастей, из коих одних было видно, а других нет, но поголовно сговорившимися вредить людям, и свободно парила над знаменами, речами, нескончаемыми распрями (не говоря уже о громадной тени немецкого орла, который летал вокруг всего этого, неустанно сужая круги, сея вокруг все больше тревоги, потому что слухи о войне ширились, заполняя повседневный обиход, — душа взлетала даже над ней). И внезапно Хаим ощущал себя совсем рядом с божественным Престолом, из глубины его естества рвался смех, разлетаясь над зелеными пастбищами, рот наполнялся незнакомым вкусом оливок, а голос его отца все высился, поднимаясь над непорочной завесой шабата, и плыл в сумраке хижины, заполняя ее всю своим гулом: