В лесах. Книга первая - Павел Мельников-Печерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да что ж это такое! — в раздумье говорила мать Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и бога боящегося, не поставят — Софрония я не приму… Ни за что не приму!..
Меж тем в девичьей светлице у Насти с Фленушкой шел другой разговор. Настя расспрашивала про скитских приятельниц и знакомых, гостья чуть успевала ответы давать. Про всех переговорили, про все новости бойкая, говорливая Фленушка рассказала. Расспросам Насти не было конца — хотелось ей узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья Головщица канвовую подушку, отослала ль ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать. Осведомившись обо всем, стала Настя Фленушку расспрашивать, как поживала она после отъезда их из обители.
— Что моя жизнь! — желчно смеясь, ответила Фленушка. — Известно какая! Тоска и больше ничего; встанешь, чайку попьешь — за часы пойдешь, пообедаешь — потом к правильным канонам, к вечерне. Ну, вечерком, известно, на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка, как водится, началить зачнет, зачем, дескать, на супрядки ходила; ну до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и на боковую. И слава те, Христе, что день прошел.
— А к заутрене будют?
— Перестали. Отбилась. Ленива ведь я, Настасья Патаповна, богу-то молиться. Как прежде, так и теперь, — смеялась Фленушка.
— А супрядки нонешнюю зиму бывали? — спросила ее Настя.
— Как же! У Жжениных в обители кажду середу по-прежнему. Завела было игуменья у Жжениных такое новшество: на супрядках «пролог» читать, жития святых того дня. Мало их в моленной-то читают! Три середы читали, игуменья сама с девицами сидела, чтобы, знаешь, слушали, не баловались. А девицы непромах. «Пролог»-от скрали да в подполье и закопали. Смеху-то что было!.. У Бояркиных по пятницам сходились, у Московкиной по вторникам, только не кажду неделю; а в нашей обители, как и при вас бывало, — по четвергам. Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы не смели, говорит, сбираться девицы из чужих обителей. А песенку спеть либо игру затеять — без вас и думать не смей; пой Алексея человека божьего. Как племянницы, говорит матушка, жили, да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того, что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а вы, говорит, должны о боге думать, чтоб сподобиться честное иночество принять… Да ведь это она так только пугает. Каждый раз поворчит, поворчит, да и пошлет мать Софию, что в ключах у ней ходит, в кладовую за гостинцами девицам на угощенье. Иной раз и сама придет в келарню. Ну, при ней, известно дело, все чинно да стройно: стихиры запоем, и ни едина девица не улыбнется, а только за дверь матушка, дым коромыслом. Смотришь, ан белицы и «Гусара» запели…
И, увлекшись воспоминаньями о скитских супрядках, Фленушка вполголоса запела:
Гусар, на саблю опираясь…— давно уже проникший на девичьи беседы в раскольничьи скиты.
— А у Глафириных супрядков разве не было? — спросила Настя.
— Как не бывать! — молвила Фленушка. — Самые развеселые были беседы, парни с деревень прихаживали… С гармониями… Да нашим туда теперь ходу не стало.
— Как так? — удивилась Настя.
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
— Где ж веселее бывало на супрядках? — спрашивала Настя.
— У Бояркиных, — ответила Фленушка. — Насчет угощенья бедно, больно бедно, зато парни завсегда почти. Ну, бывали и приезжие.
— Откудова? — спросила Настя.
— Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисеи сродственник, деньги в раздачу привозил, развеселый такой. Больно его честили; келейница матушки Таисеи — помнишь Варварушку из Кинешмы? — совсем с ума сошла по нем; как уехал, так в прорубь кинуться хотела, руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель, — этот по-прежнему больше все с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать.
— А из Казани гости бывали? — с улыбкой спросила Фленушку Настя.
— Были из Казани, да не те, на кого думаешь, — сказала Фленушка.
— Петр Степаныч разве не бывал? — спросила Настя.
— Не был, — сухо ответила Фленушка и примолвила: — бросить хочу его, Настенька.
— Что так?
— Тоска только одна!.. Ну его… Другого полюблю!
— Зачем же другого? Это нехорошо, — сказала Настя, — надо одного уж держаться.
— Вот еще! Одного! — вспыхнула Фленушка. — Он станет насмехаться, а ты его люби. Да ни за что на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот он и знай, — с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
— Какой Шибаев? Откудова?
— Эге-ге! — вскрикнула Фленушка и захохотала. — Память-то какая у тебя короткая стала, Настасья Патаповна! Аль забыла того, кто из Москвы конфеты в бумажных коробках с золотом привозил? Ай да Настя, ай да Настасья Патаповна! Можно чести приписать! Видно, у тебя с глаз долой, так из думы вон. Так, что ли?.. А?..
— Ничего тут не было, — потупясь и глухим шепотом сказала Настя.
— Как ничего? — быстро спросила Фленушка.
— Глупости одни, — с недовольной улыбкой ответила Настя. — Ты же все затевала.
— Ну, ладно, ладно, пущай я причиной всему, — сказала Фленушка. — А все-таки скажу, что память у тебя коротка стала. С чего бы это?.. Аль кого полюбила?..
Настя вся вспыхнула. Сама ни слова.
— Что? Зазнобушка завелась? — приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу. — А?.. Да говори же скорей — сора из избы не вынесем… Аль не знаешь меня? Что сказано, то во мне умерло.
Как кумач красная, Настя молчала. На глазах слезы выступили, и дрожь ее схватывала.
— Да говори, говори же! — приставала Фленушка. — Скажи!.. Право, легче будет. Увидишь!..
Настя тяжело дышала, но крепилась, молчала. Не могла, однако, слез сдержать, — так и полились они по щекам ее. Утерла глаза Настя передником и прижалась к плечу Фленушки.
— Полюбила… Впрямь полюбила? — допрашивала та. — Да говори же, Настенька, говорки скорей. Облегчи свою душеньку… Ей-богу, легче станет, как скажешь… От сердца тягость так и отвалит. Полюбила?
— Да, — едва слышно прошептала Настя.
— Кого же?.. Кого?.. — допытывалась Фленушка. — Скажи, кого? Право, легче будет… Ну, хоть зовут-то как? Молчала Настя и плакала.
— Говорят тебе, скажи, как зовут?.. Как только имя его вымолвишь, так и облегчишься. Разом другая станешь. Как же звать-то?
— Алексеем! — шепотом промолвила Настя и, зарыдав, прижалась к плечу Фленушки…
Глава пятая
Ведется обычай у заволжских тысячников народу «столы строить». За такими столами угощают они окольных крестьян сытным обедом, пивом похмельным, вином зеленым, чтоб «к себе прикормить», чтоб работники из ближайших деревень домашней работы другим скупщикам не сбывали, а коль понадобятся тысячнику работники наспех, шли бы к нему по первому зову. У Патапа Максимыча столы строили дважды в году: перед Троицей да по осени, когда из Низовья хозяин домой возвращался. Угощенье у него бывало на широкую руку, мужик был богатый и тороватый, любил народ угостить и любил тем повеличаться. Ста по полутора за столами у него кормилось; да не одни работники, бабы с девками и подростки в Осиповку к нему пить-есть приходили.
На радостях, что на крещенском базаре по торгам удача выпала, а больше потому, что сватовство с богатым купцом наклевалось, Патап Максимыч задумал построить столы не в очередь. И то у него на уме было, что, забрав чересчур подрядной работы, много тысяч посуды надо ему по домам заказать. Для того и не мешало ему прикормить заране работников. Но главный замысел не тот был: хотелось ему будущим сватушке да зятьку показать, каков он человек за Волгой, какую силу в народе имеет. «Пускай посмотрит, — раздумывал он, заложив руки за спину и расхаживая взад и вперед по горнице, — пускай поглядит Данило Тихоныч, каково Патап Чапурин в своем околотке живет, как „подначальные крестьян“ хлебом-солью чествует и в каком почете мир-народ его держит».
В той стороне помещичьи крестьяне хоть исстари бывали, но помещиков никогда в глаза не видали. Заволжские поместья принадлежат лицам знатным, что, живя в столице либо в чужих краях, никогда в наследственные леса и болота не заглядывают. И немцев-управляющих не знавал там народ. Миловал господь. Земля холодная, песчаная, неродимая, запашку заводить нет расчета. Оттого помещики и не сажали в свои заволжские вотчины немцев-управляющих, оттого и спас господь милостивый Заволжский край от той саранчи, что русской сельщине-деревенщине во времена крепостного права приходилась не легче татарщины, ляхолетья и длинного ряда недородов, пожаров и моровых поветрий. Все крестьяне по Заволжью были оброчные, пользовались всей землей сполна и управлялись излюбленными миром старостами. При отсутствии помещиков и управляющих так называемые тысячники пользовались большим значеньем. Вся промышленность в их руках, все рядовые крестьяне зависят от них и никак из воли их выйти не могут. Такой тысячник, как Патап Максимыч, а работало на него до двадцати окольных деревень, — жил настоящим барином. Его воля — закон, его ласка — милость, его гнев — беда великая… Силен человек: захочет, всякого может в разор разорить.