Не боюсь Синей Бороды - Сана Валиулина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну, голубушка, насчет дыма и огня – это из той же оперы, что лес рубят, щепки летят. Так вот что я вам хочу сказать по этому поводу: как раз кристально чистых-то коммунистов, так называемых дворян революции, и пожирали в первую очередь по закону самой революции, ну и, конечно, чтобы генералиссимус Ус мог начать переделывать историю на собственный лад и вкус», – начал мой просветитель, но учительница опять перебила его и сказала, что она рада, что ее дети остались дома и не слышат всей этой клеветы и иностранных слов, которые не имеют никакого отношения к нашей стране, и что у нее богатый педагогический опыт и она, хотя и преподает английский язык, на каждом уроке, даже когда разбирает герундий или плюсквамперфект, старается прививать своим ученикам любовь к родине, которую, между прочим, как мать, не выбирают.
Мне стало интересно, что же теперь ответит наш просветитель. Но тут вмешалась его жена, которая сказала, что вообще-то уже поздно и, наверное, пора расходиться, а то всю улицу перебудим.
– Да, кстати, а кто-нибудь черную капитаншу в этом году уже видел? – вдруг спросил кто-то на прощание. – У нее сын, говорят, совсем от рук отбился.
– Это который?
– Да красивый этот, с волчьими глазами.
– Тот, что на черного капитана похож, – это уже я выпалила, и все одновременно на меня уставились.
– А ты-то откуда знаешь? Его ж не видел никто.
Тут я совсем осмелела:
– Она его у себя в погребе прячет.
– Ну ты даешь. Еще скажи, она его там на цепи держит.
– Она у себя тоталитарный режим развела, всех мучает и работать заставляет на свой дом. А Томас не хочет, он гордый и страдает, у него на лбу знак мучений черного капитана.
– Ты смотри, какая просвещенная. Тоталитарный режим, хухры-мухры. В школе только не показывай, что такая умная, а то папе с мамой не поздоровится, – сказал один дачник, тоже из Москвы, и прибавил: – Прямо демон какой-то этот твой Томас. Ты что, влюбилась в него, что ли?
– Да не демон он, а дитя Брежнева, наше будущее поколение, – ответила жена нашего оратора. – Поколение ноль без палочки. Чего вы от них хотите?
А рыжая учительница подошла к моей маме и стала ей что-то с возмущением говорить, но та молчала и только внимательно смотрела на меня.
– А почему не влюбиться? – крикнул кто-то. – Влюбиться – это хорошо. Любви все возрасты покорны, а что не так?
Тут опять начался спор, в каком возрасте положено влюбляться. Вон Джульетте было всего двенадцать, а какая любовь космического масштаба.
– Совсем с ума сошли, двенадцать лет, – закричали дачницы. – Пускай сначала школу закончат, высшее образование получат, кандидатскую защитят, а потом уже о любви думают, а то будут как тети Зины.
Но тот дачник, который начал про Джульетту, стал трясти рукой перед животом, дергаться всем телом, вилять бедрами, а потом запел во все горло полуподпольного, знаменитого не по телевизору и радио барда: «Не хочу учиться, а хочу жениться».
Все захохотали, даже рыжая учительница, совершенно забыв и про меня, и про Томаса, и про черного капитана, и про то, что мы в конце концов находимся почти в Европе их мечтаний, где уважают чужой сон, частную собственность и могилы отцов и где настоящее вытекает из прошлого, медленно и плавно, как змея, по весне сбрасывающая кожу, а поэтому жители, ложась спать, знают, что они утром проснутся в своей постели.
Спокойная улица молчала своим затаенным прошлым, молчали кладбище и белая церковь, молчали запущенные сады и деревянные дома с темными верандами и их обитатели, лежащие в постелях и бежавшие в свои сны от настоящего, молчали их собаки, и яблони, и кусты красной смородины, и клумбы с ромашками и ноготками, как будто они всё еще приходили в себя после чудовищного смерча, перенесшего их в одно мгновение в будущее, где они перестали узнавать себя и друг друга и так и жили, ничего не ожидая и не веря ни себе, ни другим.
Молчал и Томас, неподвижно стоящий перед вопившей капитаншей, нездешний по своей красоте, но как будто связанный незримыми нитями с этим затаенным прошлым, неизвестным и не очень-то интересным большинству дачников, которые раз в год летом приезжали сюда восстанавливать здоровье и заготавливать на зиму грибы и ягоды. Дачники любили Руха и чувствовали себя здесь как дома. Ведь Руха – это была их собственная, карманная Европа, где им к тому же все было понятно, потому что жители Руха научились говорить на их языке.
В этой культурной и чистенькой Европе с уютными домиками и прекрасными дорогами дачники отдыхали от запустения и бессмыслицы, все больше заполнявших просторы их огромной страны. Они прямо-таки возрождались на этом воздухе, напоенном морем, соснами и остатками европейской свободы, а поэтому постоянно хохотали, спорили, вели бесконечные разговоры, критиковали советскую власть, подражали знаменитому барду и опять начинали смеяться во все горло.
Всё вокруг молчало, только журчала Белая речка, убаюкивая Спокойную улицу и как будто утешая ее. В садах, между яблонями и березами, чернели древние валуны, миллионы лет пребывающие в покое после бурных странствий. За это время небо над Руха бывало то ясным, то мрачным.
За прошедший год капитанша отстроила себе сауну и еще больше раздалась. Из-за того, что лицо у нее потолстело, глаза совсем сузились, и поэтому казалось, что она все время улыбается. Когда она рассказывала о еще не распакованной югославской темно-коричневой полированной спальне с большим зеркалом, где она будет спать с черным капитаном осенью, то в этой улыбке участвовали и ее губы.
В гостиной мебель была уже расставлена, и одна ее знакомая, муж которой работал на фанерно-мебельном комбинате в Таллинне, обещала подобрать ей два польских пуфика под цвет гарнитура.
Ни мальчишек, ни обезьянки капитанша уже не боялась, и поэтому улыбка продолжала играть на ее губах. Мальчишки выросли, а Томас, так тот вообще на второй этаж не поднимается, да и в гостиную заходил всего два раза. А про обезьянку она им так прямо и сказала, что она ей сразу шею свернет, вот и думайте сами дальше. Так что гарнитур у нее теперь в полной безопасности, и за чешский хрусталь в серванте душа у нее тоже больше не болит, с тех пор как мальчишки по дому перестали носиться.
Тут Эрика стала поджимать губы, и на лице у нее изобразилось что-то вроде смущения. Вспомнила, видно, что уже который год нас к себе в гости зовет на голубой финский унитаз посмотреть, который она достала через свой колхоз, и на югославский гарнитур, и на спальню, хоть она еще и запакованная, ну и вообще, дом показать, в котором она с черным капитаном для своих мальчишек будущее строит.
А потом на лице у нее вдруг появилось плаксивое выражение, и она стала говорить, что отдает все свои силы и здоровье на дом и на сад, чтобы ее дети жили не хуже, чем дети на богатой улице, а им плевать на нее, как будто она им не мать родная, а пьяница тетя Зина.
Вот Мати, если его не подгонять все время, целыми днями будет в постели валяться, а Томас вообще с ней перестал разговаривать, курит в открытую и пропадает где-то. Его уже и за Советской улицей видели, а один раз он даже ночевать не пришел, и все бесполезно. И Кульюс с ним ничего не может поделать. Томас молчит как могила, и никто не знает, что у него на уме. И откуда он сигареты достает, неизвестно.
Ну чего ему не хватает, ведь дом у них – полная чаша, вот уже и сауну построили, и машину собираются покупать. А когда мама у нее спросила, что их отец по этому поводу думает, капитанша только рукой махнула, верхную губу прикусила и глаза у нее еще больше сузились.
Так и непонятно, что она этим хотела сказать, и, чтобы ее не расстраивать, мы больше ничего не стали спрашивать, а попрощались и пошли дальше, на Спокойную улицу, где мы собирались у москвичей, снимавших там в самом конце две комнаты и веранду. И капитанша пошла по своим делам, в сторону универмага, а потом нас опять окликнула:
– Вы про Виктора-то слышали?
А когда мы спросили, про какого Виктора, и что нет, ничего не знаем, то Эрика, которая уже дошла до будки с мороженым, стала кричать, чтобы нам лучше было слышно. Оказывается, этот Виктор с улицы Ленина за Советской улицей, там, где дома двухэтажные напротив завода, вчера вернулся из армии, а сегодня ночью уже то ли утонул, то ли его ножом пырнули, никто точно не знает. А компания, с которой он праздновал свое возвращение, только просыпается, так что допрашивать пока тоже некого.
– Ну ничего, вот очухаются, допросят их и посадят, кого надо, – прокричала капитанша и отправилась дальше.
Мы шли по богатой улице, пытаясь вспомнить Виктора, которого никто из нас никогда не видел, а если и видел, то не мог знать, что это он. Мы ведь за Советскую улицу только в баню ходим, бодрым шагом туда и обратно. Мама это место не любит, хотя мы татары и по крови ближе к русским, чем эстонцы, которые теперь по-братски делят свое настоящее с дальними народами с восточного побережья.