Родина - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день всюду на заводе заговорили о том, что директор назначил срочную ревизию всего хозяйства столовой.
Алексаха Маковкин, белобрысый вялый парень двадцати пяти лет чувствовал себя неловко.
— Что, Алексаха, видно, сладкой жизни конец приходит? — поддразнивал его озорной Василий Лузин, кисло морща мясистый, всегда лупившийся нос. — Придется тебе, Алексаха, на трезвые рельсы окончательно перейти… О-хо-хо… влипла в скверную историю твоя Олимпиада!
— И побачьте, люди добрые, на чем та клятая баба наживалась: на наших трудных военных граммах!.. Що мы, не разумеем, что надо страшной длины фронт кормить? — гулко гремел в столовой бас Нечпорука. — Що мы, не разумеем, что советская власть может мне сейчас только одну ложку масла налить? Но ты мне, шеф-повар, эту ложку масла выдай!.. Так же и с мясом. Пусть его малюсенький кусочек, но ты, бисова баба, мне его выдай!.. Верно?
— Верно, Нечпорук!
— Крой, Саша с под-Ростова!
В заключение Нечпорук напророчил Олимпиаде «вилы в бок».
Узнав, что ее «пропечатали», Олимпиада вышла из себя. Приступы злобы сопровождались у поварихи отчаянной лихостью. Высунувшись из кухонного окна, она истошным голосом принялась поносить Ланских и всех других, подписавших статью. В заключение Маковкина обозвала всех ворами, так как в «этакое аховое время все и всюду воруют», каждый что-нибудь «тащит в свой угол».
Этого оскорбления Нечпорук не снес. Вместе с тремя своими соседями по столу он ворвался в кухонное помещение — и обнаружил в разных местах более пуда сливочного масла, которое, несомненно, было приготовлено к выносу из проходной. Олимпиада кричала так, будто ее резали. Когда она попыталась отнять у Нечпорука масло, рассвирепевший сталевар так двинул ее локтем, что толстуха, как мяч, откатилась к плите. Нечпорук и трое его соседей по столу, торжествуя, составили акт о находке, а шеф-повариха, размазывая по толстому лицу кровь из разбитой при падении губы, вопила во всю мочь, что ее убивают.
В таком виде, с размазанной по лицу кровью, Олимпиада ворвалась в кабинет Тербенева. На столе у него лежал непрочитанный номер многотиражки.
— Вы меня назначили, Алексей Никоныч, вы меня и защищайте от этих извергов! — орала она и, как в барабан, била себя в грудь.
Тербенев еле избавился от нее, ничего не обещав, — уж слишком неопровержимы были доказательства ее вины, да и появление этой, как называла ее секретарша, «бабищи»в его кабинете принижало руководительское достоинство Алексея Никоновича.
Выпроводив Олимпиаду, Алексей Никонович мрачно задумался.
Что дало ей смелость с таким наглым шумом врываться к нему в кабинет? Да он же сам! Зачем он допустил ее к себе, зачем согласился выслушать ее «слезную жалобу»?
Алексею Никоновичу вдруг вспомнилось, как его мать, узнав, что «Липка-самогонщица утвердилась около заводского добра», тогда же напророчила:
— Ох, сынок, она к тебе не зря с поклонами припадала: чует ее воровской нос, где жареным пахнет. Не люби ты, Алешенька, поклонов-то, не люби… Твой отец бывало уж на что дошлый был, а как поклонятся ему пониже, так словно медом его по сердцу помажут… А глядишь, из-за поклона-то он и проштрафился…
Алексей Никонович грыз ноготь большого пальца, думая с досадой:
«Лучше бы мне, пожалуй, в мать пойти, чем в отца, — спокойнее бы жизнь шла!»
Но долго быть недовольным самим собой он не мог, — эти минуты неприятно ослабляли его. Он искал себе оправдания — и всегда находил.
«Что, я просил разве, черт вас всех подери, выдвигать меня в заместители? А если вы взвалили мне на плечи все эти заботы, так понимайте, что я живой человек, что бог дал мне трудный характер, что вы должны помогать мне, а не подсиживать меня… А не черкнуть ли другу Пашке в обком?»
И Алексей Никонович написал в обком новое, третье по счету заявление. Теперь Алексей Никонович рассказывал о «новом самоуправстве сталевара Нечпорука, на сей раз уже с членовредительством причиненным женщине». В заключение Алексей Никонович подтверждал свой прежний вывод:
«Дисциплина на Лесогорском заводе обязательна далеко не для всех. А некоторые типы нарушают ее совершенно безнаказанно и даже с явным оттенком подсудных действий».
Тербенев запечатал конверт и приказал секретарше отправить пакет немедленно в область.
— Вы читали многотиражку? — спросила секретарша.
Алексей Никонович развернул газету, прочел статью, увидел подписи под ней: Ланских, Нечпорук, Лосев, Челищева, Шанина…
«Как назло, все те, с кем я сталкивался! И эта Шанина тут как тут, смотрите пожалуйста! Недавно воевала с Ланских, а теперь уже вместе выступают!.. И эта Челищева тоже присоединилась к взрослым, голову подняла, дрянь девчонка!»
Обида, как удушье, подступила к сердцу Алексея Никоновича, и подозрительные мысли о происках врагов мгновенно овладели им.
«Да, все эти люди подняли головы, воображая, что я слаб и не имею никакого влияния на заводе! Но уж если нельзя пригнуть к земле все эти головы, так пусть хоть некоторые из них почувствуют на себе мою руку! Челищева и Шанина… Вот их и ткнем в землю носом! Они там что-то на электросварке организуют… так, так…»
— Товарищ секретарь, вызовите немедленно ко мне начальника электросварки!
Через пять минут начальник электросварки Ефим Палыч Сергачев вошел в кабинет Тербенева.
— Что у вас на электросварке делают… мм… как их там… Шанина и Челищева? — спросил Алексей Никонович, раздувая ноздри.
Ефим Палыч сразу оробел. Покашливая и глотая слова, он рассказал об учебной бригаде, из которой Челищева готовит первую женскую бригаду электросварщиц.
— А есть среди работниц еще желающие организовать такую бригаду? — прервал Тербенев.
— Никак нет… В нашем цехе работа довольно-таки тяжелая… да, кроме того, мастера и рабочие считают, что женщины с этой работой не справятся…
— Интересно, Ефим Палыч, как же тогда эта… как ее… Челищева думает ужиться в цехе?
— Да, похоже, уживается, Алексей Никоныч. Она уже со многими нашими электросварщиками перезнакомилась, — умненькая, рассудительная девушка, держится просто, и ей многие советами помогают.
— А вам это нравится?
— Но… что ж тут худого, Алексей Никоныч?
— Уж не очень ли бойка она, эта Челищева, и все ее подружки?
— Н-нет, не нахожу… и, воля ваша, я что-то не понимаю… Алексей Никоныч: что я, собственно, должен делать?
— Посматривайте за ними… — лениво, но многозначительно сказал Алексей Никонович, — как они там… не заносятся ли, не втирают ли нам очки…
— Слушаюсь…
Ефим Палыч вышел, сбитый с толку. Роста ниже среднего, в меру полный, с круглым, матовым и нежным, как у женщины, лицом, с добрыми глазами, Ефим Палыч сразу располагал к себе каждого, кто имел с ним дело. Он и действительно был добрым и отзывчивым человеком, и все в цехе его любили. Он вышел из рабочей среды, в советское время выучился на инженера. Своей инженерской специальностью он владел широко и умело, цехом руководил уже десять лет. Жил, как многие коренные лесогорцы, в собственном домике, имел кое-какое домашнее хозяйство. Жена ему досталась верная и домовитая, дети были здоровые, недурно учились, жили все в достатке. Ефим Палыч был совершенно удовлетворен своей личной жизнью и работал со спокойной душой. Это спокойствие нарушалось, когда его, Ефима Палыча, вызывали к начальству, — он признавался всем, что такие беседы для него «хуже ножа». Он робел, терялся и даже словно глупел. В цехе для Ефима Палыча все было привычно, обжито, ясно, — и он просто страдал, выходя из этой привычной и милой сердцу обстановки. Он считал себя неспособным «думать за весь завод» — и не думал. Он отлично знал свое дело, не хотел отвечать за «чужое» и считал свое убеждение правильным. Ни к каким летающим иногда из уст в уста слухам он не прислушивался, о каких-либо административных переменах на заводе он узнавал всегда последним и не стыдился этого, — пожалуйста, не приставайте к нему с посторонними обстоятельствами!
В вызовах и разговорах по начальству Ефим Палыч тоже видел действие этих посторонних обстоятельств. В самом деле, для чего вызывать? Ни учить, ни подталкивать его не надо, — он с полуслова все понимает, он предан своему цеху, как своей семье.
Взаимоотношения начальства тоже не интересовали Ефима Палыча, да он и не смог бы в них разобраться, если бы даже захотел: натура у него была мягкая, спокойная. Если между руководителями завода существуют какие-то несогласия, так это опять же не касается Ефима Палыча и никакого влияния на жизнь его цеха иметь не может: свои собаки грызутся, чужая не приставай.
Сегодняшний разговор с Тербеневым поверг Ефима Палыча в уныние. Он чувствовал, что вызван был к Тербеневу неспроста, а доискаться ни до чего не мог.