Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я с ужасом вспоминаю один вечер, который тогда показался мне всего-навсего смешным. Один мой приятель пригласил меня пообедать в ресторан вместе с его любовницей и еще с одним его приятелем, который тоже должен был привести туда свою любовницу. Женщины быстро поняли друг друга, но они были до того нетерпеливы, что уже после супа ноги одной начали искать под столом ноги другой и часто натыкались на мои. Вскоре их ноги переплелись. Но два моих приятеля ничего не замечали; для меня это была пытка. Одна из двух женщин, которой стало невмочь, юркнула под стол, сказав, что она что-то уронила. Потом у одной началась мигрень, и она сказала, что ей нужно выйти. Другая заявила, что она уговорилась с подругой пойти сегодня в театр и теперь ей пора. В конце концов я остался в обществе двух моих приятелей, которые решительно ничего не заподозрили. Та, у кого разболелась голова, появилась снова, но попросила разрешения вернуться к себе без провожатого и сказала, что примет антипирин и будет ждать возлюбленного. Потом эти две женщины очень подружились, вместе гуляли. Одна из них одевалась по-мужски, воспитывала девочек, приводила их к другой и посвящала в свои тайны. У другой был мальчик; она делала вид, что недовольна им, и просила подругу оказать на него влияние, а та ему спуску не давала. Можно сказать, что не было такого многолюдного места, где бы они не делали того, что обычно не принято делать на виду.
«Но Леа, пока мы с ней путешествовали, держалась со мной безукоризненно, – сказала Альбертина. – Она даже была сдержанней многих дам из общества». – «А разве есть такие дамы из общества, которые были с вами разнузданны?» – «Нет». – «Так что же вы хотите этим сказать?» – «Она не допускала слишком вольных выражений». – «Например?» – «Она не употребляла, как многие дамы, принятые в свете, таких выражений, как „опостылеть“, „наплевать“. Мне показалось, что еще не сгоревшая часть романа наконец сгорела дотла. Мое угнетенное состояние могло бы еще длиться. Когда я задумывался над словами Альбертины, во мне поднималась бешеная злоба. Альбертина не устояла перед моей размягченностью. Я же, вернувшись домой и объявив о разрыве, солгал. Поминутно возвращаясь мыслью, похожей на дергающую боль, как говорят о страданиях физических, к безнравственному образу жизни, какой вела Альбертина до встречи со мной, я еще больше изумлялся послушности моей пленницы и переставал возмущаться ею.
Но только это мое притворство влекло за собой и некоторое чувство горечи, какое было бы в истинном моем намерении и какое мне приходилось изображать для большей убедительности. В течение всей нашей совместной жизни я внушал Альбертине, что это жизнь временная, и Альбертина находила в этом известную прелесть. Но в тот вечер я зашел слишком далеко: я боялся, что неясные угрозы расставания уже недостаточны, что они противоречат создавшемуся у Альбертины представлению о моем сильном, ревнивом чувстве к ней, которое, как ей, быть может, казалось, погнало меня к Вердюренам на разведку. В тот вечер я рассуждал так: среди других причин, которые могли привести меня к решению внезапному, меж тем как продлевать комедию разрыва у меня не было ни малейшего желания, наиважнейшей была та, что, повинуясь импульсу, как это случалось с моим отцом, но только, в отличие от него, не имея духу привести угрозу в исполнение, я грозил существу, находившемуся в безопасности, но, чтобы оно не вообразило, будто я бросаю слова на ветер, я зашел слишком далеко, изображая истинность своих намерений, и отступил, только когда противник, поверив моей искренности, испугался не на шутку.
Мы отлично знаем, что в такой лжи всегда есть правда; что, если жизнь не вносит изменений в нашу любовь, это значит, что мы сами хотим их внести или, притворяясь, заговорить о расставании – так остро мы чувствуем, что всякая любовь и вообще все на свете быстро движется к прощанию. Нам заранее хочется плакать. Конечно, на сей раз та сцена, какую я разыграл, была выгодна для меня. Мне вдруг захотелось сохранить Альбертину, так как я чувствовал, что она оторвана от других существ, общению с которыми я не мог бы ей воспрепятствовать. Откажись она навсегда от всех ради меня, я бы, пожалуй, еще тверже решил не расставаться с ней никогда, ибо разлука мучительна из-за ревности, а из-за чувства благодарности – невозможна. Как бы то ни было, я предощущал, что начинаю великую битву, в которой или окажусь победителем, или паду. Я готов был отдать Альбертине все, чем я владею, ибо я говорил себе: «От этой битвы зависит все». Но в этих битвах мало сходства с прежними, длившимися несколько часов, меж тем как у современного боя нет ни конца, ни завтрашнего, ни послезавтрашнего дня, ни следующей недели. Человек отдает все свои силы, так как ему кажется, что от него требуются именно последние его силы. «Перевеса» может не быть больше года.
Пожалуй, сюда применилась безотчетная реминисценция фальшивых сцен, устраивавшихся бароном де Шарлю, к которому я был близок, когда мною овладевал страх, что Альбертина меня покинет. Но затем, услышав рассказ моей матери о том, чего я прежде не знал, я пришел к убеждению, что все подробности этой сцены – во мне, в одном из темных, потайных, доставшихся мне по наследству хранилищ, где иные чувства, сберегающие наши силы, как сберегают их лекарства, понижающие действие алкоголя или кофе, предоставляют нам свободу: когда тетя Октав408 узнала от Евлалии, что Франсуаза, уверенная, что госпожа никуда не выходит, задумала тайком улизнуть, о чем моя тетя не должна была знать, накануне тетя будто бы решила, что завтра она выедет на прогулку. Франсуазе, сначала отнесшейся к этому недоверчиво, она велела заранее приготовить ее вещи, проверить те, что долго находились в шкафах, заказать экипаж, рассчитать весь день по минутам. И только когда Франсуаза, убежденная или, во всяком случае, поколебавшаяся, вынуждена была открыть тете свои карты, тетя при всех отказалась от своего замысла, чтобы отпустить Франсуазу. И вот так же, чтобы Альбертина не вообразила, что я ее только пугаю, и чтобы она как можно глубже прониклась мыслью, что мы в самом деле расстаемся, я, высказывая мнения и сам же делая из них выводы, предвосхищал время, когда начнется послезавтра, время, которое должно длиться вечно, время, когда мы будем жить врозь, и делал Альбертине наставления, как если бы мы не помирились сейчас же. Подобно полководцам, которые считают, что для того, чтобы военная хитрость удалась, нужно довести ее до конца, так и я вложил в мою хитрость такую силу чувства, чтобы хитрость сошла за правду. Сцена мнимой разлуки в конце концов так меня расстроила, словно это была подлинная разлука, – быть может, потому, что один из актеров, Альбертина, поверив мне, внесла в эту сцену свое легковерие. Жизнь у нас текла день за днем, и, как бы ни была тягостна такая жизнь, все же терпеть ее было можно, если удерживать будничное ее равновесие при помощи балласта привычки и уверенности, что и завтра, как бы ни было оно мучительно, любимое существо будет со мной. И вдруг я и безумном порыве разрушил эту тяжелую жизнь. Правда, я разрушил ее только на словах, но этого было достаточно, чтобы привести меня в отчаяние. Быть может, потому, что грустные слова, хотя бы и произносимые неискренне, все-таки содержат в себе грусть и глубоко впиваются в нас; быть может, потому, что, играя в прощанье, мы рисуем себе час, который неизбежно настанет позднее; кроме того, мы не уверены, что сумеем остановить механизм, который пробьет этот час. Во всяком обмане, как бы ни был он невинен, есть доля неуверенности насчет того, как будет вести себя тот, кого обманывают. Если бы эта комедия разлуки кончилась разлукой! Без сжимания сердца мы не можем думать о ее возможности, даже нереальной. Мы встревожены вдвойне, ибо разлука происходит в момент, когда она невыносима; когда мы страдаем из-за женщины, которая нас покидает, прежде чем вылечить, во всяком случае – успокоить нас. Наконец, у нас уже нет такой опоры, как привычка, которая дает нам возможность передохнуть, даже когда мы мечемся в тоске. Мы добровольно отказываемся от нее, мы придали нынешнему дню исключительно важное значение, мы выдвинули его из ряда смежных дней; он вырван с корнем, как день отъезда; наше воображение, парализованное привычкой, пробудилось; мы присоединяем к нашей повседневной любви сентиментальные мечтания, от которых она достигает чудовищных размеров, мы не представляем себе, как мы теперь будем жить без той, с которой у нас уже не связано никаких надежд. Конечно, мы затеваем игру в то, что мы можем без нее обойтись, только проникшись уверенностью, что в дальнейшем она будет с нами. Но эту игру мы затеяли сами, мы снова начали страдать, потому что сами совершили нечто новое, непривычное, похожее на снадобье, которое должно излечить больного позднее, но которое поначалу обостряет его болезненное состояние.