Андрей Первозванный. Опыт небиографического жизнеописания - Андрей Виноградов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учёных монахов было мало. Чуть ли не единственным душевным утешением было общение с братом Синетом, тоже студитом и знатоком церковных писаний. Епифаний с удовольствием слушал его рассуждения о мнимых и подлинных расхождениях между Отцами, а тот охотно внимал его рассказам о дальних странах. Недавно же, услышав об интересе Епифания к великомученику Артемию, он передал ему две книги: собрание чудес святого и, как ни удивительно, «Праздничные послания» святителя Афанасия Великого. «Там, — говорил Синет, — помнится, была речь о каком-то дуке Египта по имени Артемий».
Чудеса святого оказались диковатыми народными байками, и Епифаний сразу вернул их брату. А вот до пасхальных посланий святого Афанасия руки у него никак не доходили: это был увесистый том в тридцать девять писем. Наконец Епифаний открыл кодекс: он начинался «Показанием месяцев каждого года, дней, индиктионов, консульств и префектур в Александрии, а также всех эпактов и всех дней недели, называемых по именам богов, с объяснением причин, по которым не было писано послание и почему обращения из чужбины, — извлечено из праздничных посланий епископа Афанасия». Может, здесь прояснится, где искать этого Артемия.
Епифаний даже увлёкся чтением указателя: перед ним мелькали годы, месяцы, имена наместников Египта, за которыми стояли деяния и страдания бесстрашного иерарха. Но внезапно взгляд его словно запнулся: «В следующем году: воскресенье Пасхи 28-го фармуфа, в 9-й день майских календ; возраст луны 21-й, эпакт 18-й, седмичный день 6-й; в третий год индиктиона, в десятый год консульства Констанция Августа и третий Юлиана Кесаря; при управлении Египтом того же эпарха Фавстина из Халкидона. Этот эпарх и Артемий дука, разыскивая епископа Афанасия, вторглись в один частный дом — в келейку девственницы Евдемонии и жестоко мучили её. Поэтому опять он не писал».
Ну конечно! Раз Артемий был другом Констанция, значит, и он был арианином. И по годам всё сходится: мощи он перенёс в первый индикт, за что был назначен военачальником всего Египта, а в третий индикт гнал приверженцев истинного православия. Вот кто такой, оказывается, этот хвалёный Артемий!
И тогда, значит, гнали, и сейчас православных гонят! Вот лет с пять тому назад попали в Амории в плен к сарацинам сорок два ромейских военачальника — все сплошь иконоборцы, друзья Феофила, все, чай, гнали нашего брата-монаха. Увели их, говорят, в агарянский Вавилон, всё держат там в темнице да принуждают принять магометанское исповедание — и если казнят их за отказ отречься от своей веры, то, выходит, станут они святыми мучениками?! Но они-то ладно — вояки, в тонкостях вероучения не сильны. А Артемий? Артемий-то что? Так и он военный: откуда же ему знать, из тварных Сын или нет? Ох, зря я взялся за такое дело… Лучше уберу-ка всё это перенесение от греха подальше…
И, взяв нож с узким лезвием, Епифаний выскоблил с пергамена начатую им фразу: «Много исцелений случилось, когда скончался блаженный апостол Андрей, и поныне совершается у его гробницы…» Затем, окунув стилос в чернильницу, твёрдой рукой он стал выводить конец апостольского жития:
«А Максимилла и Ифидама не отходили от его гроба до конца своей жизни, большое своё состояние вместе с деверем и епископом Стратоклом раздали нищим и на устроение епископии, основав мужские и женские монастыри, и прожили ещё довольно много лет, благодаря и славя Отца, Сына и Святого Духа, Которому слава и держава, ныне и присно и во веки веков, аминь».
Снова послышался стук. Вот его Епифаний ни с чем бы не перепутал: это брат-будильник стучал молотком в деревянное било, созывая монахов на праздничную всенощную. Он быстро — насколько мог — встал, накинул мантию, схватил книгу для Синета и вышел за порог. Солнце почти село за горы, затягивая снег розовой патиной. Епифаний стал подниматься по заиндевевшей лестнице в храм, как вдруг заметил внизу, на дорожке, чьи-то следы: большие, крупнее звериных. И тут внезапно из-за поворота, заслоняя солнце, явилась огромная чёрная тень. Ему чуть ли не летел навстречу разрумянившийся от морозца Иаков.
— Вот и встретились мы на Сретение! — поприветствовал его Епифаний давно заготовленной фразой.
— Радость-то какая, отче! — с несвойственной ему горячностью бросился обнимать Иаков старшего товарища. — Ты прости меня грешного за опоздание! Но радость случилась, истинная радость… Десять дней как издох тиран Феофил. А супруга его, благочестивая Феодора, говорят, и прежде прятала под подушкой иконы, выдавая за куклы, а теперь, верно, восстановит их почитание. Оттого и задержался я в Городе. Представляешь, вернёмся, мы, отче, снова в наш Студий или хоть в Каллистратову обитель — эх, куда Господь приведёт. А ты закончишь с миром житие апостола: все библиотеки тебе откроются! Представляешь!
— За вести твои радостные и за заботы обо мне недостойном — спаси тебя Христос, брат Иаков! Но я уже закончил то житие.
2. ИЗ ПАТРМилостивый Государь Григорій Александровичъ!
Покорно прошу прощения у Васъ за то, что такъ медлилъ съ этимъ, быть можетъ, послѣднимъ письмомъ къ Вамъ. Но прошу также и повѣрить мнѣ, что препятствіемъ тому были непреодолимыя обстоятельства. Вѣрно, до Васъ дошли уже вѣсти или, скорѣе, слухи о моихъ злоключеніяхъ. Поэтому я почитаю необходимымъ объясниться, не столько чтобы оправдаться въ Вашихъ глазахъ, сколько къ тому, чтобы Вы не поминали меня лихомъ.
Я вполнѣ сознаю, что первое явленіе мое передъ Вами и дальнѣйшее пунктирное общеніе наше могло оставить Васъ въ недоумѣніи относительно моего происхожденія и даже родного языка. Спѣшу завѣрить Васъ, что я не имѣлъ никогда намѣренія сознательно ввести Васъ въ заблужденіе, но лишь вынужденъ былъ порою дѣйствовать такъ въ силу обстоятельствъ. Нынѣ же я почитаю необходимымъ и даже обязательнымъ открыть Вамъ, Милостивый Государь, исторію своей жизни, приведшей меня къ столь плачевному финалу.
Родился я въ семьѣ потомственныхъ востоковѣдовъ въ Одессѣ, отсюда, кстати, и мой акцентъ, который многіе принимаютъ за иностранный: что жъ подѣлать, если въ говорѣ моего родного города слилось столько языковъ и нарѣчій; кромѣ того, ребенкомъ я сломалъ себѣ носъ, отчего только усилилась странность моего произношенія. Итак, книги окружали меня съ самаго раннего дѣтства: я помню ихъ едва ли не раньше, чемъ игрушки. Лишь только научился я читать въ четыре года, какъ книги стали всей моей жизнью. Я медленно терялъ зрѣніе, но не могъ отказаться отъ чтенія: ничто другое не будило такъ моего воображенія, не заставляло содрогаться мое сердце и душу.
Но среди всего многообразія литературы, обрѣтавшейся въ нѣдрахъ родительской квартиры, болѣе всего влекли меня къ себѣ книги объ открытіях — неважно чего, новыхъ земель или древнихъ рукописей. Мнѣ ужасно хотѣлось стать открывателемъ какого-то новаго закона природы или утерянной письменности.
Впрочемъ, съ теченіемъ времени ко мнѣ стало приходить пониманіе несбыточности тѣхъ мечтаній, коимъ я съ такой страстію предавался. И тутъ же сталъ я замѣчать въ себѣ особый интересъ къ мнимымъ открытіямъ, иначе говоря, къ поддѣлкамъ и мистификаціямъ, притомъ не только книжнымъ, но и житейскимъ. Не разъ за это изгоняли меня изъ школъ, наказывали и родители, и учителя. Думается, что такъ отразилось во мнѣ крушеніе моихъ дѣтскихъ грезъ объ открытіяхъ подлинныхъ.
Однако жизнь текла своимъ чередомъ, и, как сынъ и внукъ видныхъ ученыхъ, по окончаніи школы поступилъ я въ бывшій Императорскій Новороссійскій университетъ, но долго тамъ за продѣлки свои не продержался. Смѣнивъ рядъ университетовъ, въ томъ числѣ и европейскихъ (благо такая возможность намъ тогда только-только открылась), я убѣдился въ томъ, что моему горячему черноморскому темпераменту слишкомъ узко въ рамкахъ строгой академической науки. Всѣ великія открытія въ области древней исторіи и филологіи были уже сдѣланы, а единственное перспективное въ нихъ направленіе — лингвистика — требовало большей усидчивости и математической одаренности. На три года даже оставилъ я научныя занятія и сталъ обучаться профессіи художника-шрифтовика, однако и она мнѣ также прискучила.
Фантазія моя, черпая пищу себѣ въ прочитанныхъ книгахъ, теперь уже не дѣтских, а вполнѣ ученыхъ, парила въ поискѣ утраченныхъ древнихъ текстовъ: я безпрестанно думалъ о не дошедшихъ до насъ комедіяхъ Менандра, до-Несторовыхъ лѣтописяхъ, черновикахъ Гоголя… Потихоньку я началъ возстанавливать ихъ на основѣ сохранившихся обрывковъ и свидѣтельствъ, но такой путь слишкомъ сковывалъ полетъ моей мысли, стремившейся зримо объять древній текстъ во всей его полнотѣ.
Вѣроятно, мнѣ слѣдовало бы стать литераторомъ, и я, думаю, преуспѣлъ бы на этомъ поприщѣ, однако воспитаніе семьи, занимавшейся всегда лишь древними текстами, наложило на меня свой отпечатокъ: сочинительство современныхъ авторовъ представлялось мнѣ какимъ-то низменнымъ ремесломъ, произвольной и безотвѣтственной игрой со словомъ. Изъ этого межеумочнаго состоянія вывела меня на нѣкоторое время новая идея: вернувшись ненадолго въ науку, я занялся интереснымъ и малоизученнымъ вопросомъ о томъ, какимъ образомъ древній авторъ сочинялъ свой текстъ. Насколько воленъ онъ былъ въ своемъ писаніи? Видѣлъ ли онъ текстъ линейно, какъ мы, или пространственно? Изыскивалъ онъ для продолженія повѣствованія какіе-либо внутренніе ресурсы сюжета или въ дѣло вступалъ беш ех тасЬіпа?