Том 8. Статьи, рецензии, очерки - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре, тринадцатого сентября балахонской штатной команды поручик Иштиряков донес рапортом городничему, что содержащаяся в тюрьме под стражею от балахонского магистрата колодница, мещанская вдова Наталья Чувакова… оказалась в тягчайшей болезни, почему и отправить оную никак не можно.
Лукерья Петрова Сорокина, сердобольная балахонская мещанка, взяла злополучную вдовицу под расписку из магистрата к себе в дом для излечения, — после чего — опять тюрьма и рабочий дом…
Тринадцатого октября Чувакова возвращена из приказа общественного призрения (в Нижнем-Новгороде), с сообщением, что оные двадцать пять копеек с узаконенными процентами отработала.
Вот во что обошелся перстенек сорокалетней щеголихе-вдовушке.
А само колечко? О нем ничего в деле не упомянуто, но по тому, что мы знаем из других многих дел, легко догадаться, что к крестьянке Антоновой оно едва ли попало. Надо думать, что оно украсило палец какого-либо «пищика», канцеляриста, повытчика, или одной из их возлюбленных. Тем более, что теперь колечко было уже «очищено» слезами и страданием вдовицы, — да вдобавок пищики и канцеляристы не боялись его таинственной силы, как врачи не боятся заразы.
«Каждое поколение относится с сожалением или насмешкой к предшествующим». Нам и смешна и жалка вся эта кутерьма, окружившая ничего не стоившее колечко слезами и позором заведомо невинного человека. Но… придут другие поколения, прочитают наши дела — и сколько еще ненужного формализма, сколько еще лишнего горя и слез откроют они под формами нашей собственной жизни!
1896
Пугачевская легенда на Урале*
Одна выписка из следствия оренбургской секретной комиссии об Емельяне Пугачеве начинается так: «Место, где сей изверг на свет произник, есть казачья малороссийская Зимовейская станица; рожден и воспитан, по видимому его злодеянию, так сказать, адским млеком от казака той станицы Ивана Михайлова Пугачева жены Анны Михайловой».
Все современные официальные характеристики Пугачева составлялись в том же канцелярски-проклинательном стиле и рисуют перед нами не реального человека, а какое-то невероятное чудовище, воспитанное именно «адским млеком» и чуть не буквально злопыхающее пламенем.
Этот тон установился надолго в официальной переписке.
Известно, как в то время относились ко всякого рода титулам, в которых даже подскоблить описку считалось преступлением. У Пугачева тоже был свой официальный титул: «Известный государственный вор, изверг, злодей и самозванец Емелька Пугачев». Красноречивые люди, обладавшие даром слова и хорошо владевшие пером, ухитрялись разукрасить этот титул разными, еще более выразительными надстройками и прибавлениями. Но уже меньше этого сказать [было] неприлично, а пожалуй, даже неблагонадежно и опасно.
Литература не отставала от официального тона. Тогдашнее «образованное» общество, состоявшее из дворян и чиновников, чувствовало, конечно, что вся сила народного движения направлялась именно против него, и понятно, в каком виде представлялся ему человек, олицетворявший страшную опасность. «Ты подлый, дерзкий человек, — восклицал в пиитическом рвении Сумароков при известии о поимке Пугачева, —
Незапно коего природаНизвергла на блаженный векКо бедству многого народа:Забыв и правду и себя,И только сатану любя,О боге мыслил без боязни…»
«Сей варвар, — говорит тот же поэт в другом стихотворении:
…не щадил ни возраста, ни пола,Пес тако бешеный, что встретит, то грызет,Подобно так на луг из блатистого долаДракон шипя ползет.»
За это, разумеется, и «казни нет ему достойные на свете», «то мало, чтоб его сожечь» и т. д. Чувства современников, конечно, легко объяснимы. К несчастию для последующей истории, первоначальное следствие о Пугачеве попало в руки ничтожного и совершенно бездарного человека, Павла Потемкина, который, по-видимому, прилагал все старания к тому, чтобы первоначальный облик изверга, воспитанного «адским млеком», как-нибудь не исказился реальными чертами. А так как в его распоряжении находились милостиво предоставленные ему великой Екатериной застенки и пытка, то понятно, что весь материал следствия сложился в этом предвзятом направлении: лубочный, одноцветный образ закреплялся вынужденными показаниями, а действительный облик живого человека утопал под суздальской мазней застеночных протоколов. Бездарность этого «троюродного братца» всесильного временщика была так велика, что даже чисто фактические подробности важнейших эпизодов предшествовавшей жизни Пугачева (например, его поездки на Терек, где, по-видимому, он тоже пытался поднять смуту) стали известны из позднейших случайных находок в провинциальных архивах[91]. Павел Потемкин старался лишь о том, чтобы по возможности сгустить «адское млеко» и сохранить «сатанинский облик».
Нужно сказать, что задача была выполнена с большим успехом. Тотчас по усмирении бунта военный диктатор Панин, облеченный неограниченной властью, приказал расставить по дорогам у населенных мест по одной виселице, по одному колесу и по одному глаголю для вешания «за ребро» (!) не только бунтовщиков, но и всех, «кто будет оного злодея самозванца Емельку Пугачева признавать и произносить настоящим, как он назывался (т. е. Петром III)». А кто не «задержит и непредставит по начальству таковых произносителей, тех селения все без изъятия (!) возрастные мужики… будут присланными командами переказнены мучительнейшими смертями, а жены и дети их отосланы в тягчайшие работы».
Совершенно понятно, какая гроза нависла после этого над всякими рассказами о Пугачеве, когда вдоль дорог стояли виселицы, колеса и глаголи с крючьями, по селам ходили команды, а в народе шныряли доносчики. Все, не отмеченное официально принятым тоном, все даже просто нейтральные рассказы становились опасны. Устное предание о событиях, связанных с именем Пугачева, разделилось: часть ушла в глубь народной памяти, подальше от начальства и господ, облекаясь постепенно мглою суеверия и невежества, другая, признанная и, так сказать, официальная, складывалась в мрачную аляповатую и тоже однообразную легенду. Настоящий же облик загадочного человека, первоначальные пружины движения и многие чисто фактические его подробности исчезли, быть может, навсегда, в тумане прошлого. «Все еще начало выдумки сей, — писала Панину Екатерина, — остается закрытым». Остается оно неясным и до настоящего времени. Фактическая история бунта с внешней стороны разработана обстоятельно и подробно, но главный его герой остается загадкой. Первоначальный испуг «общества» наложил свою печать и на последующие взгляды, и на историю…
Как истинно-гениальный художник, Пушкин сумел отрешиться от шаблона своего времени настолько, что в его романе Пугачев, хотя и проходящий на втором плане, является совершенно живым человеком. Посылая свою историю Пугачевского бунта Денису Давыдову, поэт писал, между прочим:
Вот мой Пугач. При первом взглядеОн виден: плут, казак прямой.В передовом твоем отрядеУрядник был бы он лихой.
Между этим образом и не только сумароковским извергом, возлюбившим сатану, но даже и Пугачевым позднейших изображений (напр. в «Черном годе» Данилевского) — расстояние огромное. Пушкинский плутоватый и ловкий казак, немного разбойник в песенном стиле (вспомним его разговор с Гриневым об орле и вороне) — не лишенный движений благодарности и даже великодушия, — настоящее живое лицо, полное жизни и художественной правды. Однако, возникает большое затруднение всякий раз, когда приходится этого «лихого урядника» выдвинуть на первый план огромного исторического движения. Уже Погодин в свое время обращался к Пушкину с целым рядом вопросов, не разрешенных, по его мнению, «Историей Пугачевского бунта». Многие из этих вопросов, несмотря на очень ценные последующие труды историков, ждут еще своего разрешения и в наши дни. И главный из них — это загадочная личность, стоявшая в центре движения и давшая ему свое имя. Историкам мешает груда фальсифицированного сознательно и бессознательно следственного материала. Художественная же литература наша после Пушкина сделала даже шаг назад в понимании этой крупной и во всяком случае интересной исторической личности. От «лихого урядника» и плутоватого казака мы подвинулись в направлении «адского млека» и лубочного злодея. И можно сказать без преувеличения, что в нашей писаной и печатной истории, в самом центре не очень удаленного от нас и в высшей степени интересного периода стоит какой-то сфинкс, человек — без лица.