«Посмотрим, кто кого переупрямит…» - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночные страхи, усугубленные постоянным ожиданием непрошеных “гостей”, до конца дней ее не покидали. И я иногда, как и другие ее посетители, особенно в последние годы, оставалась по ее просьбе ночевать на продавленном диване красного дерева, стоявшем на кухне.
Сколько нас на нем и сиживало, и спало. И каждый слышал ее ночные крики, леденящие душу. Она кричала во сне, как раненый заяц (случайно слышала на охоте), – та же смесь смертельного ужаса и детской жалобы.
Когда я услышала эти крики впервые, я поняла про ее жизнь больше, чем о ней можно рассказать любыми словами. Утром она сказала: “Это что! Вы бы слышали, как кричит Наташа Столярова” (семнадцать лет лагерей и ссылки).
Да, она признавала, что были судьбы пострашнее ее скитальческой жизни полуизгоя – вдовы “врага народа”, истребленного и запрещенного гения. И не терпела ни малейшей попытки увенчать ее “мученическим венцом”, что нередко, конечно, случалось с некоторыми появившимися сердобольными читателями ее книг. Она вообще не нуждалась в возвеличивании. А ее отменный вкус не позволял ей всерьез принимать как комплименты, так и проявления чувствительности, тем более сентиментальности. Помню, как она возмущалась в связи с тем, что одна известная поэтесса при их первом знакомстве разрыдалась. “Чего эта дуреха распустила нюни?” – вопрошала она намеренно грубовато. Хотя сама “дуреха” ей пришлась по душе.
Как я поняла из общения с Н. Я., сама по себе ее жизнь после гибели мужа не имела для нее никакой цены. Ее готовность вытерпеть всё, чтобы выжить, поддерживала только одна-единственная цель – сохранить поэзию Мандельштама, не дать ей сгинуть в забвении, вернуть его имени достойное его место в русской культуре. Только для этого она терпела унижения, чтобы сохранить работу в провинциальных педвузах, из которых ее регулярно выживали (слишком умна и образованна), а в 1956 году защитила кандидатскую диссертацию, которая прямо так и начиналась: “Труды И. В. Сталина по языкознанию открывают новый этап в построении марксистского языкознания в целом, исторической грамматики в частности”.
Н. Я., разумеется, знала истинную цену этих “трудов”. Но ей надо было работать и ей нужна была кандидатская степень. Отсюда и возникала “стратегия” ее поведения с двумя неизменными составляющими – страхом и мужеством. Страх взывал к ее мужеству и мужество помогало страх преодолевать. Подобная же стратегия, как я думаю, объясняет историю написания ее книг.
Теперь как-то забывается, какой опасности она себя подвергала, написав свои книги и, главное, издав их на Западе. Н. Я., конечно, это понимала, но пошла на риск, хотя, как я видела, и побаивалась последствий своих действий. Откуда же возникла эта решимость в открытую противопоставить разящую правду о пережитом ею и Мандельштамом стране повсеместной лжи? Конечно, я не брала у нее никаких “интервью”. Разговоры об этом возникали сами собой – непроизвольно, по тому или иному поводу.
В конце концов мне стало ясно, что главным импульсом для нее было вовсе не желание рассказать о своем ужасном опыте и уж тем более не намерение привлечь внимание к своей особе и чуть ли не приравнять себя к Мандельштаму и Ахматовой, как стали поговаривать ее недоброжелатели. Просто она знала, как беззащитна поэзия вообще, и поэзия Мандельштама особенно перед равнодушием и общераспространенной глухотой людей к самому звуку поэтического слова. И она, безусловно, надеялась, что только такой таран, как задуманные ею книги, может пробить многолетнюю стену умолчания и забвения, окружавшую не только наследие Мандельштама, но и самое его имя.
Что ж, мы стали свидетелями ее правоты: не сами гениальные стихи, но рассказанная ею безоглядная правда о трагической судьбе поэта привлекла внимание к нему и у нас, и еще больше на Западе. Там его “открыли”, а у нас “вспомнили”. Во всяком случае, именно ее книги дали мощный импульс к развитию “мандельштамоведения”. И, что еще гораздо важнее, они помогли его поэзии выйти из замкнутого круга специалистов к любителям поэзии.
Обо всем этом она говорила с нескрываемой горечью: “Поэту у нас, чтобы быть услышанным, надо безвременно погибнуть или, на худой конец, быть сосланным, изгнанным, запрещенным”. Такова уж природа славы в нашем отечестве.
Когда я недавно вновь перечитывала статью Н. Я. “Моцарт и Сальери”, меня поразила ее автохарактеристика, которая дает ключ к пониманию не только ее личности, но и главной цели и смысла ее книг. Цитирую: “Свою роль в жизни я могу определить так: я была свидетельницей поэзии”. Не больше и не меньше, но как емко. Она действительно была свидетельницей поэзии. И не какой-нибудь метафорической Музой, а именно буквальной, непосредственной свидетельницей изумительной поэзии, рождавшейся у нее на глазах и на слуху. Так уж складывалась их безбытная жизнь. Ведь он “работал с голосу”, а она всегда была около него, тут же, в какой-нибудь единственной комнате, которую дал им случай на время, слушая его шаги и внимая священному бормотанию, а потом записывая под его диктовку еще дымящееся стихотворение. Ей были ведомы побуждения, предшествующие поэтическому порыву, как и причины мучительной творческой немоты. Вместе с поэтом она проживала взлеты и спады его созидательной энергии. А позднее она ночами повторяла наизусть, чтобы не забыть, его неизданные стихи и прозу.
Воля к осуществлению своего долга “свидетельницы поэзии” определяет и замысел, и угол зрения, и стилистику ее книг. Рассказав о судьбе поэта и его творчестве в контексте эпохи, трагической для страны, народа, культуры, она сумела показать масштабность личности Мандельштама и мира его поэзии. Обобщения Н. Я., как правило, свидетельствуют о пронзительной силе ее ума и несомненного литературного таланта.
Как мне представляется, ее книги нельзя рассматривать как “мемуары”. Воспоминания в них не являются самоцелью, как пристало этому жанру литературы. Они не просто повествование о прожитом и пережитом, а прежде всего гневное личностное свидетельство о времени и в качестве такового обладающее силой выстраданной правды.
Несомненно, ее мировоззрение формировалось под влиянием идей Мандельштама. И это давало общее направление ее мысли. Но и самая манера крайне резких, порою бьющих наотмашь суждений была словно бы унаследована ею от непримиримости поэта по отношению к “веку-волкодаву”, а заодно и к так называемой литературе и тем более филологии, от которых он всегда так яростно открещивался. Разве не он писал о филологии: “Чем была матушка филология и чем стала… Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала псякрев, стала всетерпимость…”[633] Впрочем, ей и самой хлесткой язвительности и нетерпимости было не занимать. Правда, то, что нас восхищает у Мандельштама благодаря его неповторимой прозе, у Н. Я. получалось порой прямолинейно, даже топорно. И всё же не зря ее литературный стиль одобрял Бродский. Ее слово адекватно смыслу и сути ее мысли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});