Том 5. Рудин. Повести и рассказы 1853-1857 - Иван Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тургенев волновался и спорил со мною „даже до сердцов“ < …> Раз наш долгий спор так настойчиво разгорячился, что перешел даже как-то в упреки личности. Тургенев сердился, декламировал, доказывал, повторял отдельные стихи, кричал, умолял. Я возражала, ни в чем не сдаваясь и подсмеиваясь. Вдруг я вижу, что Тургенев вскакивает, берет шляпу и, не прощаясь, уходит прямо с балкона не в дом, а в сад < …> Мы с недоумением прождали его несколько дней < …> Вдруг неожиданно приезжает Тургенев, очень взволнованный, оживленный, но без тени недовольства < …> В тот же вечер он прочел нам < …> повесть. Она называлась „Фауст“» (Орловский вестник, 1903, № 224, 22 августа). В хранящихся в ГМТ записках дочери M. H. Толстой, Е. В. Оболенской, приводится еще один эпизод, нашедший отражение в повести: «Моя мать не была хороша собой, но она была умная, оживленная, непосредственная, необыкновенно правдивая, у нее были прекрасные глаза — лучистые глаза книжны Марьи; она была и прекрасная музыкантша. Ею очень восхищался И. С. Тургенев. Он часто бывал у нас в Покровском, там он любил слушать музыку. Однажды он ей вслух читал „Евгения Онегина“; он поцеловал у ней руку, она отдернула руку и сказала: „Прошу <пропуск в тексте> — сцена эта впоследствии описана в, Фаусте“» (Т сб, вып. 2, с. 250; ср. наст. том, с. 113). На сходство черт внешнего и внутреннего облика M. H. Толстой и героини «Фауста» указывал также в своих мемуарах И. Л. Толстой: «Говорят, что одно время Тургенев был Марьей Николаевной увлечен. Говорят даже, что он описал ее в своем „Фаусте“. Это была рыцарская дань, которую он принес ее чистоте и непосредственности» (Толстой И. Л. Мои воспоминания. Л., 1969, с. 243). Сопоставляет младшую Ельцову и M. H. Толстую и С. Л. Толстой, посвятивший последней в своей книге отдельную главу (см.: Толстой С. Л. Очерки былого. Тула, 1975, с. 282; см. кроме того статью Н. П. Пузина «Тургенев и М. Н. Толстая», в которой наиболее полно воссоздана история их взаимоотношений: Т сб, вып. 2, с. 248–258).
Однако сюжетная ситуация повести, конечно, значительно преображена по сравнению с реальной, и писатель не ограничился при ее обрисовке кругом впечатлений, связанных с каким-нибудь одним лицом. Так, например, внутренняя мотивировка отношения Веры к поэзии как к источнику ложно направленного воображения и несбыточных мечтаний могла быть подсказана Тургеневу и Е. Е. Ламберт, которая 24 мая (3 июня) 1856 г. писала ему: «Я бы приняла ваш совет заняться Пушкиным, хоть бы для того, чтоб иметь с вами что-нибудь общее, но бог знает, что мне ничего не следует читать кроме акафиста. В душе моей часто было темно < …> Пушкин < …> пробуждает лишь одни страсти — не потому ль его любят женщины и поэты? В нем есть жизнь, любовь, тревога, воспоминания. Я боюсь огня» (ИРЛИ, № 3836, ХХХб. 126).
«Фауст» Гёте не случайно привлек внимание Тургенева. Еще в молодости, студентом Берлинского университета, под влиянием лекций профессора гегельянца Вердера и кружка Беттины Арним, Тургенев увлекался Гёте и воспринимал его как романтика, пафос отрицания которого был направлен против «ига преданий, схоластики» во имя прав и свободы отдельной личности, яркой романтической индивидуальности. В 1844 г. Тургенев опубликовал в «Отечественных записках» свой перевод «Последней сцены» первой части «Фауста». Выбор этой сцены знаменателен и существен для замысла будущей тургеневской повести: в этой сцене дается трагическая развязка судьбы Гретхен, история которой произвела столь сильное впечатление на героиню повести Тургенева.
В 1845 г. Тургенев посвятил «Фаусту» в переводе М. Вронченко специальную статью, в которой по-новому подошел к творчеству Гёте. Вслед за Белинским и Герценом, которые в 1830-е годы, испытав воздействие Гегеля и Гёте, к 1840-м годам преодолевают немецкий философско-поэтический идеализм и критически относятся к политическому индифферентизму Гёте, Тургенев объясняет прогрессивные черты трагедии Гёте и ее историческую ограниченность связью «Фауста» с эпохой буржуазных революций. «„Фауст“, — писал Тургенев, — < …> является нам самым полным выражением эпохи, которая в Европе не повторится, — той эпохи, когда общество дошло до отрицания самого себя, когда всякий гражданин превратился в человека, когда началась, наконец, борьба между старым и новым временем, и люди, кроме человеческого разума и природы, не признавали ничего непоколебимого» (наст. изд., т. 1, с. 215). Признавая великую заслугу Гёте в том, что он заступился «за права отдельного, страстного, ограниченного человека», «показал, что < …> человек имеет право и возможность быть счастливым и не стыдиться своего счастия», Тургенев, однако, видит в «Фаусте» отражение трагедии индивидуализма. Для Фауста — по Тургеневу — не существует других людей, он живет только собою, его страстные поиски истинного смысла жизни ограничены сферой «лично-человеческого», в то время как «краеугольный камень человека не есть он сам, как неделимая единица, но человечество, общество…» (там же, с. 216). Поэтому Тургенев считает «Фауста» ступенью, пройденной человеческой мыслью, и противополагает ему произведения нового времени, которые волнуют читателя не только «художественностью воспроизведения», но и своей социальной проблематикой.
Тема «Фауста» имеет свою давнюю традицию в европейской и русской литературе; в развитии ее Тургенев, для которого «Фауст» Гёте послужил поводом к разработке оригинального, независимого сюжета, занимает своеобразное место[87].
В своей повести Тургенев «привносит в него <„Фауста“ Гёте> характерное для него понимание жизни < …> претворив тему на свой лад» (Dédéyan Charles. Указ. соч., с. 285). В тургеневской повести проблематика «Фауста» Гёте соотносится с воспроизводимой писателем современной ему русской действительностью и его собственными исканиями тех лет.
Остановившись в начале повести на первых юношеских впечатлениях Павла Александровича Б. от гётевского «Фауста», Тургенев воспроизводит весь комплекс связанных с ним своих личных воспоминаний, — здесь воспоминания и о сценическом воплощении трагедии Гёте на берлинской сцене, и о партитуре «Фауста» Радзивилла (см. реальный комментарий, с. 429). «Фауст» ассоциируется у Тургенева со временем его студенчества, порой молодых «желаний» и надежд (см. с. 94). И далее «Фауст» сделан психологическим центром повести, выступает как важный момент в формировании ее героев, как кульминация развития событий. Знакомство с «Фаустом» Гёте, который был воспринят героиней повести прежде всего в плане изображенной в нем любовной трагедии, помогло ей осознать неполноту своей жизни, разрушило барьер, воздвигнутый старшей Ельцовой, решившей построить жизнь дочери только на разумных, рациональных началах, отгородив ее от сильных чувств и страстей. Вера предстает в повести как натура цельная, прямая и самостоятельная, которая, полюбив, готова идти до конца, преодолеть любые препятствия, и Тургенев, вслед за Пушкиным, отражает в ее образе рост мысли и самосознания русской женщины того времени. Однако, показав неизбежность и закономерность пробуждения Веры от искусственного сна, в который она была погружена, и приобщения ее к жизни и одновременно трагический исход ее порыва к счастью, Тургенев в финале повести, в ее заключительном философском аккорде, отчасти сливаясь с героем, потрясенным происшедшим и пересмотревшим юношеские незрелые представления о жизни и свободе, говорит о бесконечной сложности человеческого бытия, переплетении в нем вечных законов и отдельных судеб людей, о случайности или невозможности счастья, о преобладании утрат над радостями. Конечный суровый смысл жизни герой видит в необходимости постоянного «отречения», отказа от любимых мыслей и мечтаний во имя исполнения своего человеческого нравственного долга. Эта концовка перекликается с предпосланным повести эпиграфом из «Фауста» Гёте: «Entbehren sollst du, sollst entbehren» («Отречься <от своих желаний> должен ты, отречься»), который создавал ключевой настрой повествования, предсказывая «роковую» развязку. «В „Фаусте“, — писал Жирмунский, — чтение трагедии Гёте играет решающую роль в духовном пробуждении героини, в ее попытке моральной эмансипации и последующей катастрофе. Эпиграф из „Фауста“ Гёте < …> подчеркивает элемент пессимистического скепсиса и отречения, присущий творчеству Тургенева» (Жирмунский В. Гёте в русской литературе. Л., 1937, с. 359). Несмотря на это, в повести содержатся элементы внутренней полемики с Гёте. Само «отречение», как верно отмечала К. Шютц, у Гёте имеет иной источник, чем у Тургенева. Если для Гёте, бунтующего в «Фаусте» против житейского аскетизма как «прописной мудрости» (см. реальный комментарий, с. 427) «отречение» является, по определению К. Шютц, «свободным самоограничением», на которое «человек идет добровольно, становясь властелином своей творческой силы», то Тургенев, по ее словам, «исходит из пессимистических предпосылок и приходит к отречению из оценки своей жизни и окружающего мира» (Dr. Schütz Katharina. Указ. соч., с. 107). «Жизнь — тяжелый труд», «не наложив на себя цепей, железных цепей долга, не может он <человек> дойти, не падая, до конца своего поприща…» — таково конечное убеждение героя повести.