Олег Борисов. Отзвучья земного - Алла Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Простаки» еще долго меня преследовали. Последняя точка была во МХАТе! Это была кульминация пошлости – «Перламутровая Зинаида». Я ушел из этого спектакля (еще во время репетиций) и сразу же – из театра.
Все-таки надо бы разобраться с тем, что такое пошлость. Студенты мучили меня целый час по этому поводу. Каждый ведь хочет понимать по-своему. Посмотрим у Даля: «Пошлый (стар.) – давний, стародавний, что исстари ведется». Как поменялся язык! Совсем другой смысл. А вот более подходящее, современное: «надокучивший, неприличный, почитаемый грубым, низким, подлым». Вот как – даже подлым!
Очень интересное определение нахожу у Набокова: «Пошлость – это не только явная, неприкрытая бездарность, но главным образом ложная, поддельная красота, поддельный ум, поддельная привлекательность». Это уже близко к нашей профессии – оригинал от подделки отличить можно! Раневская бы молниеносно отличила…
Посмотрите на Николсона, Депардье, как они играют комедию, и будет понятно, что такое оригинал. Они играют пошлость точно так же, как и не-пошлость. Если характерность – то только намек; если голый зад – то как в сказке про голого короля – в королевской мантии. Когда-то Шаляпин показывал на побережье монолог Бориса Годунова своему другу Рахманинову. Он был абсолютно голый. Рахманинов требовал, чтобы Шаляпин накинул на себя хотя бы простыню. «В простыне каждый сыграет Годунова! – последовал ответ. – Попробуйте так, без ничего… сохранить величественность и стать!»
В «Холодных закусках» играют Депардье и Блие – на серьезе, доходящем до абсурда… как надо бы было играть в «Ревизоре».
Когда-то я попробовал почти так же – в БДТ, на своем единственном прогоне. Решил для себя – в сцене вранья не должно быть никакого вранья! Никакой «легкости в мыслях»! Разве вам никогда не казалось, что «Женитьбу Фигаро» написали вы? Не казалось? Странно, мне казалось. И что не только «Женитьбу Фигаро», но и «Норму», и «Роберта-Дьявола»! «Значит, вы ненормальны!» – скажут мне. «Нет, ненормальны вы! – отвечу я. – Согласитесь, что здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди. Тем более у Гоголя: у него все либо „недочеловеки“, либо „сверхчеловеки“, „наполеоны“, фантомы… Нормальны у него предметы: шинель, с которой живет Акакий Акакиевич; шкатулка, которая Чичикову как жена…» Тот прогон я играл почти без репетиций. Все партнеры вытаращили глаза, никто ничего понять не мог. Миша Данилов сказал мне тихо: «Ты, Олег, как на китайском языке… или мы, как на китайском…» Товстоногов начал пробовать световые и музыкальные «отбивки» – они должны были что-то усилить у Хлестакова – Басилашвили и у Хлестакова – Борисова. (У Товстоногова часто эти «отбивки».) Нет, у Хлестакова – Борисова они больше ничего не усилят.
Конечно, все определяет режиссер – и уровень правды, и стиль, и, к сожалению, жанр. Я не люблю это слово. В нем есть что-то от эстрады. Самая большая наша «звезда» в мини-юбке – это жанр… Пиаф выше любого жанра и даже эпохи, потому что ни в одной ее песне не было пошлости. Жанр – это узкие рамки, заданность и в результате – упрощение. Упрощение есть даже в греческой трагедии, если она так и останется – на котурнах. И как хорошо, что Гоголь – непрост, комедии Шекспира – многосложны, рассказы Зощенко почти что несмешные – не знаешь, с какого конца к ним подступиться.
Какой жанр в фильме «Кабаре»? Минелли поет в конце: «Жизнь – это кабаре!» Значит, жанр всего талантливого – жизнь. Вся жизнь!
У нее, у Минелли, планка стоит на таком уровне. Она и отвечает за этот уровень: это ее вкус, ее каждодневная форма, ее гонорар (мы сейчас не оцениваем, сколь высок этот уровень). У Жени Евстигнеева на таком уровне. Его режиссера из милицейской самодеятельности можно смотреть множество раз, всегда будет смешно. Потому что, когда он говорит про Ермолову у токарного станка, то до слез в это верит. Как и вся страна – верила в это… На каком-то уровне стоит и моя планка. Прыгну выше – хорошо, ниже не имею права.
Один студент (а их набилась целая комната) признался, что ничего не понял из моего рассказа. Он на курсе репетирует характерную роль, и ему нужны «отмычки», как он выразился. Его педагог уже определил жанр и ни о каком сверхсерьезе, ни о какой конкретике речи не идет. «Очень жаль, – ответил я ему. – Ведь готовые „отмычки“ – это штампы. Я вам только попробую объяснить, чего вы не должны делать, а уж дальше выкручивайтесь сами. Прежде всего, не мельтешите, уходите от любой стилизации. Когда роль не сделана, все начинают в поте лица передвигаться по сцене, „танцевать“. Темперамент не в этом, исключите это на корню. Не жеманничайте и меньше фатовства. Когда садитесь в кресло, не закладывайте ногу на ногу а lа Хлестаков. Не посылайте никому воздушных поцелуев, не прижимайте руку к сердцу и не падайте на колено, как будто клянетесь. Не интонируйте, не пойте текст, в стихах ломайте ритм. Не жестикулируйте излишне, например, не бейте себя в грудь, не заламывайте руки, не разводите руками. Не говорите от себя никакого лишнего текста, междометий: ах! мм! – когда говорит другой. Не апеллируйте в зал, не заигрывайте и не делайте пауз, выжимая аплодисменты…» Я вдруг вспомнил, что Гамлет уже когда-то делал эти наставления актерам, и остановился.
Студент робко спросил: «А что же остается?» – «Ваша задача, чтобы не осталось ничего! Когда вы доведете себя до абсолютного нуля – словно вы на диете: это нельзя, это нельзя, вообще ничего нельзя! – когда нащупаете у себя одну извилину, и ту прямую, тогда вместе с режиссером начнете потихонечку прибавлять. Каждый жест, который вы придумаете, каждый дерг жеста должен быть точным, должен быть вашим собственным. И, если можно, – без пошлости!!! Это очень важный кирпичик».
Теперь уже другой студент говорит, что до сих пор ему все было понятно, а вот что такое «довести себя до абсолютного нуля», попросил уточнить. «Вы помните моего Гуго в „Принце и нищем“?» Помнили не все, мне пришлось показать эту одноклеточную, но по-своему обаятельную рожу. И еще что-то сказал его прокуренным, сифилитическим голосом.
Они вспомнили, заржали, стали гримасничать, передразнивая моего урода. Им этого только и нужно было.
Восьмой кирпичик: минимально грима!
Легко сказать!.. Когда я был принят в Театр имени Леси Украинки, то одной из первых ролей был Конь во «Врагах». Мальчишка должен был сыграть старика – отставного солдата. Грим придумывал сам. Тогда еще бороду клеил с удовольствием. Через некоторое время М.Ф. Романов захотел поставить «Царя Федора» и чтобы я сыграл Федора. Но тут же на собрании театра Мягкий, тогдашний директор, произнес замечательную фразу: «Что, ради одного артиста всем бороды клеить?»(!!) Пожалуй, по «крылатости» и абсурдности это изречение превосходит только мое любимое, товстоноговское: «Нельзя же всегда назло всем играть хорошо, Олег!» (с ударением в слове «назло» на «а»). Почему нельзя? Или только мне нельзя, а можно другим? И почему обязательно назло? Это было уже в БДТ незадолго перед распределением «Ревизора». Ивана Александровича Хлестакова я так и не сыграл, зато сразу же – эвенка Еремеева в «Прошлым летом в Чулимске». Товстоногов настаивал, чтобы у старика, пришедшего из тайги, были борода, брови, усы – в общем, полный набор. Мне удалось его убедить, что ощущение возраста можно достичь пластикой и еще больше – речью. Для этого я познакомился со специалистом по якутскому фольклору и освоил некоторые приемы их голосовой техники. У якутов особое, почти доронинское придыхание, особенные хрипы, а фальцет – писклявый, тонюсенький! Когда я вышел на сцену и прошепелявил: «Ты – посему? Засем крисять?» – они все попадали. Копелян смог репетировать со мной только на второй день. Правда, волосы все-таки пришлось подкрашивать (ну и мусенье!). В Мелехове я добавлял к носу горбинку и завивал чуб, правда, получился он не такой кудлатый, как у Петра Глебова. К горбинке долго не мог привыкнуть – хотелось ее отпилить. Казалось, она «перегораживает» полсцены. Многие не любили этот спектакль, потому что он не был похож на фильм, а Борисов – на настоящего казака. Кто-то из умных критиков сказал, что Григорий – донской Иосиф Прекрасный и должен обязательно нравиться женщинам. Правда, мои недоброжелатели отдавали мне должное в том, что казачье «оканье» было на уровне. Все это злило и иногда хотелось закричать, как некогда киевский артист Крушельницкий. Он был очень маленького роста, почти что карлик, но с необычайным благородством и талантом играл героев-любовников. И еще как играл! К нему приходили за кулисы, выражали всяческие восторги: «Ах, это так божественно, так… вот только одно „но“, Марьян Михайлович…» Говорят, не дожидаясь продолжения фразы, он вскакивал, в один миг становился пунцовым и кричал исступленно: «Я его трактую, понимаете, трра-кту-ю маленьким!» Я бы вслед за Крушельницким тоже закричал, что Мелехова я не трра-кту-ю Прекрасным! Впрочем, нужно ли? Светлана Крючкова, оказывается, выпивала сто граммов, прежде чем идти репетировать Аксинью. Ей в первой же сцене нужно было со мной целоваться, и она… робела (?!). Потом она мне говорила, что ее подруги ей даже очень завидовали. Значит, все-таки чем-то брал – пусть и не красотой. Пусть и не Иосиф.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});