По прозвищу Пенда - Олег Слободчиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уже знал, что она с отцом и двумя братьями живет на урыките, который ватажные видели осенью. Три зимы назад был большой голод. Многие тунгусы съели своих ездовых оленей. На кочевавшую семью Минчака, хангаева рода, напали чужаки — хырыколь тэголь[78]. Ей с младшим братом удалось убежать и спрятаться. Отец же с двумя сыновьями бился с врагами. Старшего сына убили, его жену и всех оленей забрали.
Родственники помогли в беде, дали им новых оленей. Но прошлой зимой опять был голод, подаренных оленей пришлось умертвить и съесть. Мать умерла. Больше оленей никто не даст. Минчак с двумя сыновьями и дочерью живет на одном месте. Они ловят рыбу, бьют птицу, тем и питаются. Она добывает соболей. Вдруг их удастся выменять на новую упряжку.
На четвертый день пурга стихла. Передовщик выбрался из шалаша. Был сумеречный северный день. До полудня висел на небе белый месяц, низко над лесом мерцала утренняя звезда.
Тунгуска с собаками убежала добыть еду. Промышленный, взявшись за топор, стал пополнять израсходованный запас дров для чуницы, промышлявшей в этих местах. Ждать, когда свои навестят стан и выведут его к зимовью, было стыдно. В какой стороне зимовье — заплутавший передовщик не представлял.
Дочь Минчака, как называла себя тунгуска, вернулась к ночи, когда запас дров был с лихвой пополнен. К стану выскочила знакомая собака, затем другая, потом показалась тунгуска на лыжах. Смеясь, она вывалила из мешка, привязанного к паняге, с десяток куропаток и тетеревов. Попутно добыла доброго головного соболя, который и по мангазейским ценам стоил не меньше двух рублей.
Девка скинула парку и стала проворно готовить ужин, то и дело с озорством посматривая на промышленного. Пантелей же, глядя на нее, втайне любовался ловкими движениями, черными косами, лежавшими по неразвитым плечикам.
Наутро они поднялись рано, подкрепились остатками ужина, попили брусничного отвара. Пантелей нагрузил нарту, стянув груз бечевой. Тунгуска связала свои пожитки и приторочила их к широкой лыжине-волокуше. На вопросы, где ее урыкит и зимовье лучи, она уверенно указывала рукой в одну и ту же сторону. Промышленный доверился ей и пустил ее впереди себя.
Лыжи не проваливались в зализанный, уплотненный ветрами снег, нарта волоклась легко. Мест, по которым шел в пурге, Пантелей не узнавал, пока не добрался до среднего течения ручья. Здесь они с Вахромейкой прокладывали путик. Тут в его голове все встало на свои места: где зимовье и куда в пургу вынесли ноги по ветру.
Лыжного следа к зимовью не было. Передовщик решил, что Вахромейка ищет его. Нужно было идти к стану, и он знаками предложил дочери Минчака повернуть к нему, но она отказалась, указывая в сторону реки. Тогда Пантелей знаками и запомнившимися словами растолковал, что придет в гости к Минчаку. Тунгуска поняла. В ее черных глазах мелькнули недолгая девичья грусть и смущение, она рассмеялась выстывшими губами и, не оборачиваясь, заскользила своим путем.
Передовщик подошел к стану в темноте, издали почуяв дымок. Из отверстия в островерхой крыше шалаша вылетали веселые искры. Пантелей не стал подходить к жилью прямиком, но, бросив нарту, обошел его и обнаружил, что Вахромейка все это время дальше, чем на полсотни шагов, от стана не отходил: ни ухожье не проверял, ни нового не сек, ни связчика[79] не искал. Теперь понятней было, что имели в виду туруханские покрученники, когда называли его «лешим», и почему никто не брал в свои чуницы.
Неприязнь опять вскипела было под сердцем, но Пантелей взял себя в руки, укоряя, дескать, а сам-то не провалялся ли с девкой четыре дня. У входа в шалаш были сложены десятка два новых кулем, сделанных на днях. Мало. За четыре дня мог бы и сотню нарубить. А что лучше? Таскать их по ухожьям или сечь на месте? Вроде и корить было не за что.
Передовщик стал хмуро разгружать нарту. Вышел Вахромейка, кутаясь в шубный кафтан, весело оскалился.
— Срубил стан? — спросил вместо приветствия.
— Нет! — сдержанно ответил Пантелей. — В пургу попал… А ты, поди, весь припас съел?
— Дня на два еще хлеба, — как ни в чем не бывало ответил Свист. — Напек. Всю рожь перевел. Все равно, думаю, вернешься. А я — куда? — зыркнул настороженно, улавливая недоброе настроение связчика. — Следы замело. Где искать?
Поскрипывая зубами, передовщик молчал. Все правильно говорил Вахромейка, только Третьяк или другой кто на его месте вели бы себя по-другому.
На обратном пути они обставили ухожья по притокам ручья, обмели снег с занесенных ловушек. Из тех, что срубили до пурги, сняли полдюжины промерзших соболей, среди них два добрых, черных, головных.
В зимовье кроме Угрюмки, Табаньки и Истомки были двое устюжан. По их виду передовщик понял, что случилась беда. Шедших за припасом с двумя сороками собольих шкур угораздило встретить в пути оленных тунгусов неведомо какого рода. Встретились мирно, те угостили промышленных мясом и брусникой. И тогда Нехорошке приспичило похвастаться удачным промыслом, показать добычу. Увидев рухлядь, тунгусы избили обоих устюжан, отобрали соболей, топоры с котлом. Чего ради бросили живых? Разве потому, что оба немолодые? Или Бог укрыл их и спас от смерти.
— У них что молодой, что старый, что князец, что бедняк — почтенья ни к кому нет! — выговаривал Истомка. — Есть уважаемые, почитаемые, как шаман Газейко. Бывают знаменитые охотники, проворные бегуны, которых многие знают. Был такой Йеха, харагирова рода, нынче сказывают про Нургауля. Тунгусы в него стреляют из луков — попасть не могут: он от всех стрел увертывается.
— Ты скажи, как рухлядь вернуть да наказать грабителей? — сердито оборвал разговорившегося толмача передовщик. Убыток был немалым.
— А никак не вернешь, — развел руками Истомка. — Ни рода, ни племени не знаем, а тайга велика. Где ж их сыщешь?
И все равно промыслы были удачными даже по понятиям старых туруханцев, не первый год промышлявших в Енисее-стране. Вскоре пришли от чуниц посыльные с мешками мерзлых соболей. Они тоже опасались держать при себе много рухляди. На промыслах им часто встречались злые и вороватые тунгусы.
Стал передовщик думать, как беды избыть, когда в зимовье уже скопилось много рухляди, а сидельцев, бывает, остается всего двое, хоть и при огненном оружии. И все стояла перед его глазами дочь Минчака. Знакомая сухота морила душу, свербила в костях и суставах, не давая жить, как прежде.
И молился Пантелей, умоляя Господа исцелить от сухоты, от навета ли, постился и сам себя целил дедовскими заговорами. Ничто не помогало. Вспоминалась веселая тунгусская девка — и все тут. Никогда прежде не прельщали его неразвившиеся отроковицы, к тому же предпочесть своим единокровным иноплеменницу — грех великий. Но проняло грешного, своих-то все равно на сотни поприщ не было. И нашептывал бес мысли вроде бы мудрые: «Пусть обеднел дом Минчака, но он может помочь договориться с единоплеменниками о добрососедстве, может помочь нанять оленей». И тогда по застывшей реке можно вывезти скопившуюся рухлядь, чтобы не сидеть на богатстве с вечной опаской. Можно по зимнику завезти хлебный припас к следующей зиме. Это не на себе стругами волочь.