Посмертно подсудимый - Анатолий Наумов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно предположить, что у поэта ко времени работы над «Борисом Годуновым» даже снизилась острота интереса к тайным обществам. В какой-то мере подтверждением этому, на наш взгляд, может служить совсем иное его отношение к разговору о тайном обществе с Пущиным в Михайловском в январе 1825 года по сравнению с тем, который состоялся между ними до ссылки Пушкина на юг. Мемуарный источник, на который мы собираемся сослаться, один и тот же – записки самого И. И. Пущина. Во время первого разговора о тайном обществе Пушкин, как отмечалось, относительно этого предмета проявлял инициативу и обижался на то, что лицейский друг не ввел его в курс дел общества. При встрече в Михайловском, несмотря на то, что на этот раз Пущин открылся другу, поэт уже не проявлял былой настойчивости.[290] Эти рассуждения могут противоречить известным мемуарным свидетельствам, в соответствии с которыми Пушкин признавался Николаю I, что, будь он во время восстания в Петербурге, он был бы с восставшими. Сомневаться в искренности Пушкина здесь не приходится. Но. Одно дело, что Пушкин далеко не полностью соглашался с программой практических действий восставших и их планами государственного переустройства общества и что у него не было веры в успех. Другое, что он не мог не разделить участь своих друзей, не мог не участвовать в их едва ли не с самого начала обреченной на неудачу попытке завоевать для России политическую свободу, отменить крепостное рабство. Восстание было поднято декабристами против ненавистной ему тирании, не ограниченного ничем самодержавия, против всего того, что он заклеймил в своих вольнолюбивых стихах и против чего он сам призывал бороться. Самоустранение от участия в восстании выглядело бы для него самого предательством по отношению к своим друзьям и товарищам. Сомнение же в успехе дела было присуще не только Пушкину, но и многим декабристам. Даже К. Ф. Рылеев в написанной незадолго до восстания поэме «Наливайко» признавался:
Известно мне: погибель ждетТого, кто первый восстаетНа угнетателей народа, —Судьба меня уж обрекла.Но где, скажи, когда былаБез жертв искуплена свобода?Погибну я за край родной, —Я это чувствую, я знаю…
В момент восстания и после его поражения Пушкину было не до разногласий с восставшими. В главном он был с ними. Поэтому с такой болью он переживает судьбу восставших. В январском (1826) письме к П. А. Плетневу он пишет: «Неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит» (10, 197). В письме от 20 января 1826 г. Дельвигу он беспокоится за судьбу арестованного А. Раевского: «…он болен ногами, и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня» (10, 198). В начале февраля поэт пишет также Дельвигу: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных… Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (10, 200). И уже после исполнения приговора в отношении декабристов он, надеясь на смягчение участи осужденных, пишет Вяземскому: «…повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна» (10, 211). Писать такие письма ссыльному, политически неблагонадежному, подозреваемому в «преступных связях» с «бунтовщиками», требовало незаурядной гражданской смелости, которой поэту было не занимать.
Эти настроения поэта выразились, например, в стихотворном послании к декабристам («Во глубине сибирских руд») и в стихотворении «Арион» («Я гимны прежние пою»). Шанс разделить судьбу сосланных на каторгу друзей и товарищей только за эти стихи для поэта был достаточно велик. И все-таки сочувствие (осужденным декабристам) сочувствием, но в его с ними политических идеалах налицо явное расхождение. Это отчетливо выразилось, например, в его письме к П. А. Вяземскому от 10 июля 1826 г.: «Бунт и революция мне никогда не нравились…»
В контексте консервативных государственно-политических взглядов поэта, согласного с монархическим устройством России и отрицавшего революцию, вполне вписывается и его патриотизм. Воспитанный на событиях Отечественной войны 1812 г. и вдохновенный победой русского оружия в этой войне Пушкин и в зрелом возрасте любые внешнеполитические шаги своего государства оценивает прежде всего с позиции государственных интересов России. И здесь он напрочь расходится с либералами. Особенно это проявилось в его отношении к кавказскому и польскому вопросам. Еще в «Кавказском пленнике» он воспел победы российских военачальников-завоевателей Кавказа – Цицианова, Котляревского, Ермолова, «огнем и мечом» подавлявших мужественное сопротивление горцев. В стихотворениях «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» (1831) он также встает на сторону восставших, твердо поддерживает политику царя, направленную на вооруженное подавление польского восстания. Известно, что даже близкие друзья поэта (например, П. Вяземский и А. Тургенев) и в первом и во втором случаях осуждали поэта за выбранную им в этих вопросах позицию. Однако противоречия между его идеалами свободы (не говоря уже о каком-то их предательстве) и позицией поэта в том же польском вопросе не существует. На первом месте для него были интересы России как государства. А готовность западноевропейских государств к вмешательству в русско-польские отношения, способные привести к отторжению Польши от России, была для поэта очевидным ослаблением позиции России на международной арене. И конкретные государственные интересы России были для него важнее других идеалов, в том числе нисколько не предаваемой им свободы. И в этом смысле справедливо определение поэта Г. Федотовым, как «певца империи и свободы» (несоединимость здесь указанных качеств лишь кажущаяся).[291]
Рассматривая эволюцию государственно-правовых взглядов поэта, нельзя обойти вниманием его работу над пугачевской темой («История Пугачева», «Капитанская дочка»). Непосредственно к написанию первой главы «Истории Пугачева» поэт приступил в марте 1833 года. Закончена же эта работа (судя по дате авторского предисловия к этому произведению) 2 ноября того же года. Как уже отмечалось, это время для поэта было временем серьезных раздумий над осмысливанием роли народа и дворянства в истории России, исторических судеб неограниченного самодержавия и просвещенного абсолютизма, революционных переворотов. И не только раздумий, но и уточнения своих позиций по всем этим вопросам, отказа от некоторых прежних представлений. Обращение к пугачевской теме было для поэта закономерным, что не требует какого-либо особенного обоснования. Другое дело, что цели написания «Истории Пугачева» могут восприниматься и воспринимаются по-разному. В трактовке этого вопроса между пушкинистами существуют определенные расхождения. Наиболее распространенным в литературоведении является объяснение этой цели как стремления автора повлиять на Николая I в направлении того, чтобы подсказать тому во избежание новой пугачевщины отменить крепостное право.[292] Нам же представляется более обоснованной позиция Г. П. Макогоненко, считавшего, что к моменту работы над «Историей Пугачева» у Пушкина уже исчезла иллюзия в возможность проведения Николаем I политики просвещенного абсолютизма. По его мнению, главная цель написания «Истории» – это получение ответа на едва ли не основной занимавший Пушкина вопрос – о том, какие социальные силы способны покончить с рабством в России и осуществить идеалы свободы.[293] Правда, и Г. П. Макогоненко не отрицал, что во вторую очередь (речь идет о практическом использовании поэтом своего исторического труда и особенно авторских «Замечаний о бунте», переданных царю) поэт не исключал того, что если Николай I вознамерится решить крестьянский вопрос, то пушкинский труд сыграет в этом свою роль.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});