Обитель - Прилепин Захар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось, что дурная, на износ работа расти не помогает, но, напротив, забивает человека в землю по самую глотку. Человек растёт там, где можно разбежаться, подпрыгнуть, спугнуть птицу с высокой ветки, едва не ухватив её за хвост.
Под утро прошёл дождь, неопрятный и многословный, согнал лису с крыши, взмесил грязь, запах поднялся ещё гуще – но Артёма всё это забавляло; у него уже имелись калоши, он раздобыл пару Афанасьеву, и они вдвоём чавкали, увязая и матерясь, до лисьего питомника, откуда уже раздавался нервный лай: жрать! жрать!.. Никакого лисофона не надо.
Лис кормили раз в день, в обед, но кормящих самок и подрастающих лисят прикармливали ещё и с утра.
Завтрак готовили им загодя и потом разносили. Лисята жили на верандах, покрытых проволочной сеткой, – чтоб гулять на солнышке, а не только сидеть в норе.
Солнышко, правда, сегодня было совсем далёкое и будто подостывшее, в мурахах простуды.
Беспечно переругиваясь с Афанасьевым, который вооружился пугачом и предлагал для начала испробовать его хотя бы на Артёме – “…у тебя ведь тоже могут быть глисты?” – Артём старался не думать про Бурцева, потому что даже мысленное произнесение этого имени тревожило, наводило смуту, хоть и замешенную на уважении: вот он какой оказался – бесшабашный офицер, гордец, упрямец, лихач – но лихач организованный, импровизаций не терпящий, железный, как машина.
“Я бы так не смог”, – вот всё, что понимал Артём; и понимал он это, наверное, впервые в жизни – потому что, видя остальных людей и зная их поступки, он догадывался, что либо умеет, как они, и даже лучше, чем они, либо и не хочет вовсе на них походить.
…Из этого ряда, безусловно, выпадал Эйхманис. С Эйхманисом Артёму и в голову не пришло б себя сравнивать – с тем же успехом он мог сравнить себя с Цезарем или с Робеспьером.
Эйхманис был старше Артёма лет на пять или семь – стоило бы сказать, что эти годы выпали на Мировую и Гражданскую войны, – но суть располагалась где-то ещё глубже… Артём втайне догадывался, что Эйхманис был старше – навсегда.
Что таилось в столь звучном слове, понимать было не обязательно: навсегда, на целую жизнь, на одну ампутированную душу, на один, в конце концов, ад… Но и эти слова тоже, по совести говоря, ничего для Артёма не значили, и смысл их он взвесить не мог: ну, душа, ну, ад – положил одно слово на одну ладонь, второе на другую – веса никакого нет в них, ладони – пусты и мёрзнут.
Картошка с треской весит больше, чем совесть, а клопы наглядней ада.
…Однако неистреблённое даже здесь, в этих стылых местах, мальчишеское чувство царапалось внутри с вопросом: а кто оказался бы сильнее, сойдись они – взвод на взвод или один на один – Эйхманис и Бурцев? Не то чтоб в элементарной драке, а в каком-то другом поединке, где было бы задействовано всё: и штык, и дерзость, и ум, и сумрачное прошлое каждого из них.
Артём улыбнулся и покрутил головой – вроде бы заматерел, покрылся новой кожей, толще прежней, а дурацкая, детская мысль – нет-нет да и плеснёт хвостом.
Он даже не мог бы признаться себе, кому б в той схватке желал поражения, а кому победы.
“…Может, Троянский прав и ты стал рабом, полюбившим своё рабство?” – спросил себя Артём.
“…А если бы Мстиславу Бурцеву потребовалось сейчас меня расстрелять – ни за что, а просто во имя исполнения своей великолепной затеи – он сделал бы он это?” – размышлял Артём дальше.
Поймав себя на крючок этим вопросом, Артём даже поёжился, потому что ответ был ясен: конечно, расстрелял бы.
“…Отчего же я тогда должен желать Бурцеву удачи?” – продолжал себя пытать Артём.
“…Оттого, что Эйхманис тебя на минуту пригрел, и твоя жалкая человеческая душа сама себе вставила кольцо в губу – и бегает за тенью хозяина, который к тому же уехал, оставив тебе в подарок свою бывшую шалаву…” – издевался над собой Артём; и снова гнал от себя все эти мысли, потому что жизнь его не нуждалась в них нисколько, жизнь его нуждалась только в продолжении жизни.
“…Не говори так о Гале”, – попросил он себя: за Галю ему отчего-то было куда больней, чем за всё остальное – в числе остального значился и сам Артём.
Афанасьев, которого Артём уже минуты две как вроде слышал, но не слушал, продолжал дурачиться, спрашивая про всё подряд, как рыжий переросток, оставленный на третий год доучиваться.
Наверное, поэта именно потому душевно тянуло к Артёму, что с ним он мог побыть самим собою – дурашливым дитём, – чего в лагере себе ни с кем не позволишь.
И не за то же ли самое и Артём ценил Афанасьева?
– А что это у вас лиса трёхногая? – с деланым испугом любопытствовал Афанасьев. – Съели с Крапиным одну ногу? Думаете, никто не заметит? Решили, что чекисты только до трёх умеют считать?
– Это Марта, – отвечал Артём, благодарный за то, что Афанасьев всё-таки избавил его от занудных размышлений. – Она убежала в прошлом месяце, – здесь Артём со значением посмотрел на Афанасьева, – и попала в капкан. Отгрызла себе ногу, чтоб дальше бежать. Представляешь, какая сила воли?
Афанасьев ненадолго стал серьёзным, впрочем, серьёзности сомнительной – потому что, оценивая, он осматривал свою руку, как бы прикидывая: а если мне попадётся капкан? как тогда я?
К Марте недавно привели самца – они зажили вдвоём, и дело у них шло на лад: Артём вчера видел, полюбовался с минуту, до лёгких спазмов в груди.
– А самцу – то, что у неё три ноги, не мешает? – с интересом и сомнением спросил Афанасьев.
– Нет, – ответил Артём.
Афанасьев ещё подумал и впервые без малейшей улыбки сообщил:
– Я б не смог.
– Ну да, – согласился Артём, – …хотя сейчас редко встретишь женщину с тремя ногами.
…Так хохотали по поводу трёх ног, – Афанасьев с его фантазией, похоже, отлично себе это представил, – что сначала напугали и Марту, и её самца, а потом не заметили Крапина.
– Здра, гражданин начальник! – по привычке большого лагеря заорал Афанасьев – на Лисьем так кричать было не принято.
Крапин сморщился и сделал такое движение, словно собирался Афанасьева скомкать и спрятать в карман, чтоб потом выбросить в печку.
– Артём, как думаешь, кто там? – спросил Крапин, показывая на море.
По морю шла моторная лодка. Люди в лодке пока были неразличимы.
Афанасьев, заметил Артём, обрадовался так, словно это Бурцев за ним послал: ну, мы плывём в Финляндию или нет?
Крапин же был немного встревожен: он недавно отчитался за всех лис, фотографии отвёз, что ещё? Может, новый начальник лагеря Ногтев требует его теперь?
Все трое вглядывались, и хоть глаза у Афанасьева с Артёмом были помоложе, бывший милиционер всё равно первым разглядел гостью.
– Галина к нам, – сказал Крапин. – Что-то она зачастила. Наверное, решила себе шубу заранее присмотреть, стерва.
Афанасьев скосился на Артёма и смотрел не отрываясь, чуть подрагивая губами.
Артём сначала терпел этот взгляд, потом повернулся и без особого расположения спросил:
– Чего смотрим, Афанас? Глаза застудишь.
– Хотел тебе сказать, Тёма, – добродушно, нисколько не обижаясь, прошептал Афанасьев, переведя взгляд на спину уходящего к маленькому деревянному причалу Крапина. – Знаешь что ещё было в лагере – сдуреть, и только.
– Говори быстрей. – Гости уже причаливали, а Галя встала, но лодка начала раскачиваться, и она снова присела на лавку в лодке.
– У твоего Троянского есть коллега в Йодпроме, – весело щурясь, рассказывал Афанасьев, – такой же высоколобый. К Троянскому приехала мать, а к тому на том же пароходе – дочь, на свиданочку. Я её видел: нечеловеческой красоты, как весенним цветком рождённая…
Артём вздохнул: ну, быстрей же рассказывай, зачем мне этот Троянский вообще, и эта дочь из цветка.
– Через две недели, – размеренно продолжал Афанасьев, отчего-то уверенный в том, что Артёму это нужно услышать, – гражданин Эйхманис девушку к себе вызвал и говорит: “Выйдешь за меня замуж – отца немедленно отпускаю!” А отец только три месяца отсидел из пяти своих лет. Она тут же отвечает: “Выйду, согласна, только отпустите папашу!”